Шухов, И. Ветер разлуки / Илья Шухов // Простор. – 1996. - № 8. – С.12 – 38.

27 марта 2020 - Садыкова А.

Илья Шухов
Ветер разлуки
Повесть в миниатюрах, эскизах и воспоминаниях
Часть вторая
Журнальный вариант. Часть первая опубликована в №№ 11—12 1991 г.

Жажда встречи. Клятвы. Речи. Все на свете — трын-трава...
Из отцовского письма.
Этой темы — Шухов и Солженицын — мне уже приходилось касаться. Вернуться к ней снова на¬доумила статья в газете о литературной жизни Алма-Аты шестидесятых годов — времени отцовско¬го редакторства. Собственно говоря, задела фра¬за о том, будто бы редактор «Простора» вынужден был — под нажимом «инстанций» — отказать Солже¬ницыну в публикации его «Ракового корпуса».
Да, были в те годы и нажим, и жесткий диктат цензуры, с коими не раз и не два приходилось вес¬ти не всегда беспроигрышные бои. Но — что каса¬ется «Ракового корпуса», могу свидетельствовать: ни «инстанции», ни цензура были тут совершенно ни при чем. Хорошо помню: отец принес тогда из редакции рукопись романа, присланную Солжени¬цыным из Рязани, где он в ту пору жил, прочел и по обыкновению поделился впечатлением с моей ма¬терью, сказав, что вещь эта ему не понравилась. И вовсе не по идейным соображениям, а именно по причине невысоких литературных достоинств.

Художественные критерии были для отца превыше все¬го. Так что не стоит нынешним толкователям стре¬миться непременно «марксистский базис под жилет¬ку подвести». Но, слава Богу, и теперь, среди все¬общей эйфории по поводу солженицынских творе¬ний, есть и такие, кто оценивает их реально, не опускаясь перед именитым автором на колени. На¬писал же недавно в «Литгазете» кто-то из вдумчи¬вых, независимых в суждениях критиков, наших бывших соотечественников: если и есть в сочине¬ниях Солженицына чисто литературные достижения, так это концовка «Ивана Денисовича» да эпизод одного из череды трудночитаемых романов...
Писатель и власть...В беседе с корреспонден¬том «Литгазеты» Владимир Солоухин вспомнил Твардовского, не удостоенного к своей круглой дате не только почетного звания, но даже ордена. «Почему? Перестал служить. И получалось, что На¬ровчатов— Герой, Кожевников, Ананьев — Герои, а Твардовский — не Герой. Егор Исаев — Герой, Мар¬ков — так даже дважды, а Твардовский — не Ге¬рой... В личном разговоре с тогдашним парторгом МК при писательской организации А.Н.Васильевым я попенял: «Что же вы Твардовского на тот свет от¬пустили не только не Героем, но даже и без ордена Ленина?» Ответ Аркадий Николаевич сформулиро¬вал так: «Ты советскую власть не любишь, и она тебя не будет любить».

Воистину, вот вам — и цена всем этим наградам и званиям. Но — так уж у нас заведено: без офици¬озных знаков отличия литераторы наши никак обой¬тись не могут. Классическое: «Ты царь. Живи один. Дорогою свободной...» — как видно, не про них.
Сколько лет пробивали в высших республикан¬ских инстанциях вопрос о звании «народный писа¬тель» и — в самый разгар «застоя» — своего доби¬лись-таки. Присваивают группами — теперь у нас уже, ка¬жется, с дюжину «народных». Принцип — прежний: жалуют ревностных служителей, — Твардовских «отпускают» за так...
«а счастлив тем, что я оттуда,
Из той зимы,
Из той избы.
Я счастлив тем, что я не чудо
Особой, избранной судьбы.
Мы все, почти что поголовно
Оттуда люди, от земли.
И дальше деда родословной
Не знаем...»
Эти стихи отец поставил эпиграфом к своей «Траве в чистом поле». Здесь — и в других повестях «Пресновских страниц» — немало строк о его роди¬телях (моих дедушке и бабушке), о старших братьях Иване и Кирилле, сестрах Пане и Даше... Но кто были его дед и бабушка — о том ни слова. Почему? Возможно, написал бы и про них, не оборвись «Страницы» на полуслове.
«И дальше деда родословной не знаем...» —это, скорее всего, лишь поэтическая метафора, и ее не следует трактовать буквально. Не берусь судить о Твардовском, а вот родословная отца была ему ве¬дома на несколько колен «дальше деда» — по край¬ней мере, до прапрадеда, который вместе с семью казаками основал в середине позапрошлого века станицу Пресновскую.
Еще и еще раз приходится подосадовать, что не интересовался, не расспрашивал отца о корнях и истоках: не было подходящего случая, и вообще, известное дело — «мы ленивы и нелюбопытны».
Читаю теперь в «Ленинском знамени»: «В «Акмолин¬ских областных ведомостях» 1 декабря 1877 года поме¬щен приказ наказного атамана Сибирского казачьего войска о «зачислении отставного фельдшера Николая Шухова с семейством в войсковое сословие с водво¬рением на жительство в поселок Песчаный Пресногорьковской станицы». Шухову тогда было 48 лет. Вместе с ним и его женой Ефросиньей Фотеевной казаками становились его сыновья - Александр (18 лет), Петр (14 лет), Порфирий(4года), Ефим (2 года) и дочери Раиса (16лет), Сусанна (7лет)».
Если Шухову тогда было сорок восемь, а одно¬му из его сыновей Петру — четырнадцать, то не¬сложно установить, что в 1906 году, когда родился мой отец, тем было соответственно — семьдесят семь лет и сорок три года. То есть Петр вполне бы мог к этому зрелому возрасту быть главой много¬детной крестьянской семьи.
Так значит, дедом отца моего был упомянутый отставной фельдшер? Но вся загвоздка в том, что отца Ивана Петровича величали Петром Семенови¬чем, а не Николаевичем! Выходит, тот самый Петр был всего лишь его тезкой? И, таким образом, на¬писанное в «Акмолинских ведомостях» никакого от¬ношения к нашей шуховской родословной не имеет?
Или все-таки?..
Загадки, загадки... Мы ни о чем уже их не расспросим, Не оживим умолкнувшей струны. Жива лишь память, тихая, как осень, Да ощущенье смутное вины...
Передо мной — документ давней, довоенной поры, под которым стоит подпись моего отца. Речь в нем идет о широко теперь известном писателе Юрии Осиповиче Домбровском, который тогда, от¬быв срок в гулаговских застенках, был сослан в Алма-Ату и работал научным сотрудником музея.
Вот текст документа. На бланке с грифом «Председатель Правления Союза советских писа¬телей КССР» читаем следующее:
«Центральный музей Казахстана. Директору тов. Пронину.
Правление Союза советских писателей Казах¬стана очень просит Вас дать возможность Домбровскому работать над сдачей в печать его но¬вого большого романа «Хранитель древностей».
Ввиду загруженности тов. Домбровского на службе у Вас, а также его слабого здоровья, не позволяющего работать сверх нормы, мы считали бы, что самое рациональное было бы предостав¬ление т. Домбровскому десятидневного отпуска для того, чтобы к Съезду писателей Казахстана означенный роман уже мог появиться в периоди¬ческой печати.
Ваш отказ поставил бы нас в очень тяжелое по¬ложение и принудил бы пытаться разрешить вопрос в конфликтном порядке, до ЦК включительно.
Председатель Абилев.
Руководитель русской секции Шухов».
«...отказ поставил бы нас в очень тяжелое поло¬жение...» Именно — «нас», а не только самого До¬мбровского!
Мне уже приходилось писать об одной загадке, связанной с творчеством отца, — песне «Позарас¬тали стежки-дорожки». Она столь широко известна, что считается народной. Но стала она таковой, на¬помню, прозвучав в фильме, снятом в середине тридцатых годов по отцовской «Ненависти». Так не отец ли написал и эту песню?
Вопрос остается без ответа...
Между тем встретился мне (в повести Юрия На¬гибина «Рахманинов») один трогательный, беско¬нечно печальный эпизод.
1938 год. Последняя встреча в Париже Рахмани¬нова с Шаляпиным. Шаляпин говорит о своей близ¬кой смерти и просит Рахманинова исполнить его последнюю волю — чтобы, когда кончится война, тот «вернулся в Россию, упал мордой в траву и от-плакался за нас двоих».
«— Я ухожу, Федя.
— Нет, это я ухожу.
Уже в дверях Рахманинов вдруг услышал тихое, как шелест травы:
Позарастали стежки-дорожки, Где проходили милого ножки, Позарастали мохом-травою, Где мы гуляли, милый, с тобою...
Они расстались навсегда».
Где-то мною уже упоминалось о встрече отца и Эренбурга, о подаренной ему Ильей Григорьевичем книге «Люди, годы, жизнь» с дружеским автографом.
Хочу вернуться к той встрече снова.
«... побывав в Москве, Иван Петрович сообщил: «Был зван в гости к нашему постоянному подпис¬чику. К Эренбургу». Разговаривали они долго, и —
к слову — Иван Петрович вслух позавидовал, где только не довелось побывать его собеседнику, ка¬ких удивительных людей повидать, и тот возразил — не Ивану Петровичу жаловаться, он и сам — не в пасынках у судьбы... «Жив буду, наш с ним разго¬вор тоже войдет в «Пресновские страницы...». Так пишет в своих воспоминаниях «просторовец» Алек¬сей Белянинов.
И добавляет: «А концовкой к этой главе должно было послужить, как Илья Григорьевич дважды на¬полнял изящные, европейской емкости, рюмки фран¬цузским коньяком, особого букета и мягкости, и боль¬ше к бутылке темного стекла не прикоснулся, а Ива¬ну Петровичу неловко было намекнуть, что, хоть ко¬ньяк и привозной, но к нему применима российская поговорка о боге, который любит троицу. «Вот что значит — европейская у человека культура...» Такая деталь...
Не вдаваясь в философию, приведу и другое — на сей раз стихотворное — свидетельство, касаю¬щееся только что затронутой щепетильной темы.
Сохранилось в отцовском архиве письмо поэта Андрея Лядова из Ставрополя, а в нем — «Сонет о губительности русской горькой», с посвящением: «Ивану Шухову — другу и учителю».
Про пьяниц ходит много слухов,
И обо мне болтали б всласть,
Но мне Иван Петрович Шухов
В недуг жестокий не дал впасть.
Он мудрым был и терпеливым
И доказал, как дважды два,
Что водка (и особо с пивом) —
Смертельный враг для естества,
Что водка — всех родимых пятен
Живучей, злее во сто крат,
Что запах, вкус ее отвратен,
Что жизни будешь с ней не рад...
Его завет мне стал законом:
Я пью, как он, — коньяк с лимоном.
«Науки творчества — не просто в поиске наиточ¬нейшего слова, они — в трагическом ощущении не¬выразимости сокровенного. Читаешь переполненно-го божественным даром Мандельштама или почти столь же безбрежно одаренного Пастернака и чув¬ствуешь: из каких глубин ни извлекают они свои не¬рукотворные слова — это все-таки не равно очаро¬ванию и трагизму, блеску и ужасу мира, сложнос¬ти его безмерной, человеческим мучениям, мета¬ниям между любовью и ненавистью, желанием об¬ладать и желанием бежать...» (Юрий Нагибин).
Трагическое ощущение невыразимости сокро¬венного...
Вспоминаю строки из отцовских писем, вызван¬ные именно этим — мучительным неверием в себя, доводящим порой, по его признанию, до «ненавис¬ти к своей профессии».
Не это ли отличает настоящих писателей от на¬бивших руку, довольных собой литературных ре¬месленников?
Вот в газете — похвальба одного плодовитого автора о том, будто он всю жизнь был независим от политической конъюнктуры (хотя успел выслу¬житься уже и перед новыми властями!) и в своих книгах сказал якобы все, что имел сказать. И — ни тебе поисков наиточнейшего, ни метаний и траги¬ческих раздумий. И — никакой зависимости от того, что именуют нравственностью, художественным чутьем и литературным вкусом.
Немало теперь таких «независимых»... В России снова празднуют Рождество...
Праздновал и шестилетний отец мой — в начале века. В его «Колоколе» можно прочесть:
«— А нас с Пашкой ночевать к вам наши насовсем отпустили, — сказал тут Тронька, испытующе поко-сясь на маму.
— На спевку с Ванькой, — поспешно уточнил бас¬ком Пашка. — Мы жа его славить с собой поведем послезавтра. А без спевки ково нам с им делать? Неково. Только зря в ногах будет путаться. И всю обедню нам с Тронькой испортит.
— А вот за это — спасибо вам, ночевалыцики! — оживилась мама. — Вот и пришла пора — привел Бог и нашему Ване Христа славить...
— Ну, а теперь — замерли... — скомандовал Паш¬ка. А затем, плавно помахивая лучиной, смежив веки, басовито завел: — Рождество твое, Христе — боже на-а-аш...
— Во сия мира и свет ра-а-зума, — живо подхва¬тил своим альтовым голосом Тронька.
Тут, не оробев, с лету подключил неокрепший, задиристый голос к нашему хору и я ...
...Завыла печная труба. Бил и бил, не переста¬вая, — с расстановкой, с раздумьем — недремлю¬щий по случаю непогоды колокол. Мы же, самозаб¬венно упиваясь своими стройно слитными голоса¬ми, не вникая в затемненный смысл каких-то полу¬нашенских, полупотусторонних слов, пели:
Тебе кланяемся, солнце правды,
Тебя видим с высоты Востока...
Ангелы с пастырями славословят,
Волхвы же со звездою путешествуют...»
И еще: «Я был рад городскому гостинцу. Рад был братьям, благополучно воротившимся домой из нелегкого дальнего извоза. Рад был близкому, самому веселому и нарядному в году празднику — рождеству...»
Так было.
Дндерграунд... Поэзия абсурда... Куртуазный маньеризм...
Поветрия, уводящие прочь от классической тра¬диции, — явления в литературе не новые. Скажем, Александру Твардовскому приходилось в «Новом мире» печатать и вещи совершенно иного, нежели его собственные, — формалистического толка.
В те же, неблизкие теперь годы — и отец мой да¬вал дорогу в «Просторе» поэтам самых различных школ и направлений. Но душа его не лежала ко вся-кому вычуру в искусстве, и сам он, как признался однажды в письме, считал за честь держать рав¬нение на великую русскую литературу.
Среди отцовских бумаг сохранился сонет, выре¬занный из старой, еще «дочаковской» «Литератур¬ной газеты». Стихотворение, видимо, очень понра-вилось отцу: он пометил его птичкой и отчеркнул сбоку красной карандашной чертой.
Увы, мой стих не блещет новизной, Разнообразьем перемен нежданных. Не поискать ли мне тропы иной, Приемов новых, сочетаний странных?
Я повторяю прежнее опять, В одежде старой появляюсь снова, И кажется, по имени назвать Меня в стихах любое может слово.
Все это оттого, что вновь и вновь
Решаю я одну свою задачу:
Я о тебе пишу, моя любовь,
И то же сердце, те же силы трачу.
Все то же солнце ходит надо мной,
Но и оно не блещет новизной.
Думается, это — и о нем, об отце: ему так же до конца дней светило солнце русской поэзии, и его так же «по имени назвать» может свое, живое шу-ховское слово...
Странная пошла окололитературная мода: там и ] сям замелькали всякого рода архивные «дела» и «расследования».
Вот в «Нашем современнике» материал о так на¬зываемом «Деле сибирской бригады». Как было не прочесть, если в первых же строках встретились хо¬рошо знакомые, крепко связанные с памятью об отце имена. Павел Васильев, Сергей Марков, Лео¬нид Мартынов, Николай Анов...
Много раз встречаются они в книге «Воспомина¬ния об Иване Шухове». Например, Николай Анов приводит в ней, помимо прочего, и такой эпизод.
«Как-то Иван Петрович зашел ко мне на квартиру.
— Тесно у тебя. Книг много, а повернуться негде. Он заметил том «Сибирской энциклопедии».
— Дай-ка взглянуть.
— Да это испорченный экземпляр. Макет. Я при¬способил его для автографов.
Шухов полистал страницы.
— Павел Васильев и Николай Титов? — изумился он. Я рассказал историю стихов. Жизнь поэтов была
тогда довольно-таки неустроенной. Я поговорил со своим другом Феоктистовым, заведовавшим в то , время отделением РОСТа.
— Дайте им командировку, — посоветовал я. Перед отъездом поэты зашли ко мне простить¬ся. И Павел Васильев экспромтом написал стихи:
Ты предлагаешь нам странствовать
С запада багряного на синий восток.
Но не лягут дальние пространства
Покорными у наших ног...
...И когда, проплывая мимо,
Ночь поднимет Южный крест,
Мы загрустим вдруг о наших любимых
Из родных оставленных мест.
Вот тогда и будет похоже,
Что, оторванные от земли,
С журавлями летим мы и тоже
Курлыкаем, как журавли...
— Слушай, — спросил Шухов, — стихи нигде не печатались?
— Нигде.
— Дай их нам для «Простора»! Напиши предисловие. Сразу же и напечатаем. Ведь это Павел Васильев!
«Простор» напечатал эти строки, впоследствии стихи вошли во все сборники поэта».
Но — вернусь к публикации «Нашего современника».
Прочитать — прочитал, да остался в душе непри¬ятный осадок. Для чего извлек это «дело» из чекист¬ских архивов Станислав Куняев? Чтобы приоткрыть зловещий лик и страшное закулисье пресловутого карательного ведомства? Не похоже... Неспроста он дважды цитирует мартыновскую строчку: «ОГПУ — наш вдумчивый биограф».
Есть, правда, оговорка: можно сомневаться в стопроцентной истинности показаний и, может быть, какая-то их часть сформулирована следова¬тельской рукой. Но, несмотря на это, публикатор пытается уверить нас, будто из признаний писате¬лей на допросах вырисовывается якобы объектив¬ная картина их отношения к режиму, к политике, к идеологии эпохи.
Хороша «объективность» — за железной решет¬кой главного ведомства страха и беззакония!
И вот перед нами — протоколы допросов шести¬десятилетней давности. Каждый заканчивается фразой: «Записано с моих слов верно и мною про-читано». Стало быть, все они, а не только часть, «сформулированы следовательской рукой».

Читаешь эти «документы», представляющие, по мнению Куняева, «особый интерес для историков и литературоведов», и становится неловко — не за пи¬сателей — жертв произвола, из коих выколачивали не ими самими зафиксированные «показания», а вот именно — за нынешних ретивых публикаторов и ин¬терпретаторов.
Обвинение у всех было стандартное: «Изобли¬чается в том, что состоял в контрреволюционной группировке литераторов «Сибиряки», писал контр-революционные произведения и декламировал их как среди группы, так и среди знакомых». И, видно по всему, допросные протоколы подгонялись с рас¬четом на то, чтобы подтвердить это шизофреничес¬кое изобличение.
Скажем, Павел Васильев, о котором Куняев за¬мечает: «конечно, он сказал на допросах многое» и снисходительно призывает не судить поэта стро¬го, памятуя, что в то время ему исполнился всего лишь двадцать один год. «Не будем строго су¬дить...» То есть, подразумевается, что вообще-то, если бы не возраст, судить было бы за что. А речь ведь идет о поэте, который всего пятью годами позже погиб страшной, мученической смертью от рук тех же мастеров заплечных дел, ретивых слу¬жак зловещей тоталитарной системы.
Так что же следует из протоколов допроса? Да нетрудно догадаться: то, что и требовалось власть предержащим и рьяным исполнителям их преступ¬ных замыслов. И непонятно, в чем смысл подобных публикаций. В том, чтобы опять бросить тень на ок¬леветанных в самые мрачные годы сталинщины русских писателей?
Жаль, что к «Отечественному архиву» (под такой рубрикой опубликован материал) пробираются люди с недобрыми намерениями, пользующиеся тем, что писатели, чей прах они всуе тревожат, не ответят на наветы и циничные откровения новояв¬ленных литпинкертонов.

Геростратовы лавры не дают покоя и небезыз¬вестному Кузьмину. Бывший казахстанец, давно живущий в Москве, не устает метать отравленные стрелы со страниц глубоко безнравственных, пас¬квилянтских писаний. Добравшись каким-то путем до секретных архивов полувековой давности, он с азартом гробокопателя вывалил добытое на стра¬ницы так называемой «Алма-Атинской повести», на¬печатанной в его излюбленном молодогвардейском альманахе. В центре этого сочинения — «дело» Юрия Осиповича Домбровского. Однако это — лишь пред¬лог, чтобы, подобно Куняеву, основываясь на сфаб¬рикованных в ведомстве страха «документах», опо¬рочить неугодных талантливых, давно ушедших из жизни писателей.
Лучше всякой отповеди пасквилянту — строки из письма Юрия Осиповича Домбровского отцу, ад¬ресованного в «Простор» в апреле шестьдесят пя¬того. «Дорогой Иван Петрович, спасибо за пись¬мо. (...) Могу, правда, прислать мою очень инте¬ресную переписку с итальянцами: журналами «Еу-ропа» и «Оджио» («День»). Она заказана АПН и опубликована в Риме и Милане. Это об Алма-Ате и «Просторе».
...я люблю Вас, люблю журнал, с которого на¬чал — всегда это помню (вот даже написал ита¬льянцам, что «Х.Д.» в первом варианте был принят «Простором» и об этом есть анонсы в августе или июле).
Поздравляю Вас со светлым Христовым Вос¬кресеньем. Целую, обнимаю и люблю. Ваш Юрий».
Уверен: будь сейчас отец и Домбровский живы, не посмел бы клеветник напечатать свои измышле¬ния. Потому что — главным и неопровержимым «до-кументом» была их десятилетиями длившаяся вза¬имная приязнь и литературное сотрудничество. Главным «документом» остаются строки об отце, написанные Юрием Осиповичем в 1978 году и го¬дом позднее, уже после кончины Домбровского, опубликованные в книге «Воспоминания об Иване Шухове». Позволю себе привести оттуда несколько фраг¬ментов.
«Позвонили по телефону из Алма-Аты и сказа¬ли, что Шухов... Последнее слово трубка либо вов¬се съела, либо я его не расслышал.
- Что Шухов?
— Умер, умер, — повторили.
— Как? — спросил я совершенно по-дурацки, еще, кажется, не понимая смысл сообщения.
Настоящая скорбь в таких случаях либо сража¬ет сразу, либо приходит с опозданием. После того, как ты примиришься с тем, что вот этого человека, живого, охочего до смеха и хорошей шутки, стихов, , любившего слушать чужие вещи и тщательно пря¬тавшего даже от друзей свои, хотя они были по¬рой на голову-две выше тех, которыми он искренне восхищался, — так вот этого человека уже нету!»
«Каждое воспоминание о большом человеке, ко¬торого ты знал и любил, есть рассказ о твоей соб¬ственной жизни. Ведь роль Ивана Петровича в моей жизни была чрезвычайная. Об этом и пишу.

Очень трудно сказать, сколько же Иван Петро¬вич проработал в «Просторе» (тут нужны довольно сложные вычисления). Был автором, членом ре¬дакционной коллегии, главным редактором. Жур¬нал за эти годы несколько раз менял название — был он и «Литературный Казахстан», и «Литерату¬ра и искусство Казахстана», и «Советский Казах¬стан» — пока не обрел свое настоящее и неотъем¬лемое — «Простор».
Представляю себе, как это название, вернее, наименование, пришлось по душе Ивану Петрови¬чу — ведь он был природный степняк...
В трудные годы (а они были!) он ехал — нет, ки¬дался в свою Пресновку, и она всегда выручала его. Возвращался он окрепший, — пространством и временем полный, — забывший, вернее, стряхнув¬ший с себя — как сухую дорожную пыль — все беды и неприятности... А вот к людям он относился не так. К сожалению, тут мои возможности обрезаны. Об¬резаны им самим.
К сорокалетию журнала, как и многие старожи¬лы, я написал воспоминания. Он прочел их и реши¬тельно перечеркнул страницы, посвященные ему и его работе с начинающими писателями — людьми часто сирыми, ни в чем не уверенными. «Нет, так не годится. Это что же такое? Про покойника, что ли, пишете?» — рассердился он.
...Это была моя первая стычка с Иваном Петро¬вичем. Все остальные кончались смехом».
«Да, я знал Ивана Петровича в годы его расцве¬та — сильного, молодого, быстрого, ловкого, ухва¬тистого. И насколько помню, у него всегда было пре-отличное настроение. Если его что-нибудь сильно задевало, он вспыхивал, сердился, выражал свое мнение об этом человеке — всегда очень картинное и меткое, иногда нервно расхаживал по кабинету, и настроение все равно не портилось. Да и недолги были эти вспышки... Но были вещи или поступки, ко-торые он не прощал, и люди, которых он по-настоя¬щему не любил. Вот тем у него прощения не было».
«Я знал и немолодого Шухова, но и тогда этот упоенный делом своей жизни человек смело мог написать о себе строки о том, как он колесил по про-сторам своей страны и как находил дружеский при¬ют у ночных придорожных костров, продувных ва¬гончиков полевых бригад, под шаткой кровлей ле-гендарных палаток (См. «Простор», 1964, № 10, очерк «Чаша жизни»). Ивану Петровичу в ту пору было под шестьдесят...»

Напомню, что слова эти написаны Домбровским за две недели до его кончины. По свидетельству вдовы Юрия Осиповича, «Памяти Шухова» было
последней рукописью, оставшейся на рабочем сто¬ле сраженного недугом писателя.
Перед смертью, как перед Богом, — не лгут...
Нет-нет да и оживет в какой-то связи давно слы¬шанное. Однажды отец обронил — не то свою, не то чужую — фразу: «Всякая скорбь кончается зево¬той». Раз всего и сказал, а вот — хранится в памя¬ти, как в компьютере.
И еще — очень нравилось отцу название романа Ганса Фаллады: «Каждый умирает в одиночку».
Из отцовской «Травы в чистом поле».
«...собрались в нашем доме немногочисленные гости. Родня. Старики. Дядя Егор — извечный сто¬рож начальной станичной школы, старший брат моего отца. Младшая сестра его тетка Лукерья с дядей Петром — кумовья наши — Чернигины. Мать Троньки — Михайловна. Бабушка Платониха, де¬душка Арефий. Кузнец и церковный регент Лавра Тырин со своей рыхлой старухой Кристиной.
Угощались — по случаю Троицы — на открытом дворе за столом, вынесенным из дому.
Гости разговорились. Говорили громко, напере¬бой, и было непонятно — кто кого слушал.
Золотые шмели хмеля разбушевались в дедов¬ских головах, и старики вдруг ударились в без¬удержное хвастовство друг перед другом».
И — еще абзац, ради которого делаю выписку.

«Иные из дедов, хвативших чуть лишку, совсем уж было полураспоясались. Стали помаленьку -вполголоса — материться. Но на таких тут же стро¬го прицыкивал разом мрачневший при этом отец. Смолоду не переносил он матерной брани, никог¬да не оскверняя ею своих уст даже в припадке само¬го жгучего гнева, близкого к затемнявшей разум ярости. И гостевавшие за нашим столом старики, зная об этой его нетерпимости, уловив на себе пре¬зрительный взгляд хозяина дома, суетно прикры¬вая ладонями рты, тотчас же умолкали».
Не переносил матерной брани... А был он, хозя¬ин дома Петр Семенович, дед мой по отцовской ли¬нии, напомню, простым казаком, гуртоправом, кому, казалось бы, в самый раз уснащать свою речь крутыми словами...
А вспомнилось — вот к чему. Читаешь нынешнюю литературу — сколько здесь дурновкусия, словес¬ной грязи. И даже — вполне солидные журналы... «Новый мир», роман Виктора Астафьева «Прокляты и убиты». Нецензурованная, неприкрытая правда о войне. И, видно, верхом этой правды, по авторско¬му разумению, должна предстать ядреная солдат¬ская лексика, что называется, на все буквы алфа¬вита. А по мне, это — вот именно проявление дур¬ного вкуса, недостойная настоящего художника бравада свободой от всего и вся.
Дескать, «и мы могем». Да еще, мол, похлеще Василия Аксенова. Спрашивается, а почему могем-то? Теперь дозволено? Ведь в «Печальном детек¬тиве» тот же Астафьев уж в какие только жуткие за¬коулки жизни не заглянул — дальше некуда, а ведь обошлось же без заборных слов и выражений.
Конечно, война — это грязь, окопы, кровь, лише¬ния, смерть. Но она всегда была таковой и — хрес¬томатийный пример — с высшей степенью художе¬ственной правды изображена, скажем, у Льва Толс¬того. А — перелистайте заново «Войну и мир», «Се¬вастопольские рассказы»...
Не без смятения — уже писал об этом — прочел в «Московской правде» очерк о Максиме Горьком, выдержанный в одних только мрачных тонах. И — остался на душе неприятный осадок. Все-таки имяГорького издавна связывалось в моем сознании с отцом, с его благодарными, уважительными и при-знательными словами знаменитому писателю за поддержку в начале своего литературного пути. Не отметешь ведь то, что написал уже на седьмом де¬сятке по случаю столетнего горьковского юбилея: «Если говорить о счастье, подаренном мне нещед¬рой на него жизнью, то я обрел его в далекой за¬ревой моей юности в общении с Горьким, во встре¬чах с ним, в переписке...
Этому великому имени я — как, видимо, и мно¬гие иные писатели моего поколения — обязан всем, что есть и во мне, и в писаниях моих доброго, теп-лого, светлого».
Но вот — доброго, светлого, увы, становится в мире все меньше, и теперь, к концу века — Бог зна¬ет, в силу каких причин,— генерируется на нашей земле и вокруг энергия зла, отвержения и разру¬шения. И — появляются всякого рода «разоблачи¬тельные», тенденциозные писания, подобные ста¬тье из «Московской правды», сработанной по прин¬ципу «чего изволите?»
И вот уже не проворный газетчик — писатель Бо¬рис Можаев предлагает изъять из школьного курса литературы горьковские произведения. Совсем по-нашенски, по-большевистски: или-или...

Но, чем призывать делать новые прорехи в оте¬чественной истории, — не лучше ли стремиться к полной, без умолчаний и подтасовок правде? И, го¬воря о том же Максиме Горьком, его драматичес¬ких ошибках и заблуждениях, воздать должное му¬жеству, которое он проявил в условиях сталинско¬го тоталитаризма, пытаясь противостоять режиму насилия и произвола.
Но, слава Богу, есть и сейчас честные перья, не меняющие «наклон» в угоду конъюнктуре. Скажем, автор работ о Горьком, профессор В.Баранов, ко-торый в «Книжном обозрении» доказательно опро¬вергает выдвинутый в очернительском очерке «Мос¬ковской правды» и подхваченный кое-кем из лите-раторов тезис о Горьком-сталинисте.
В его статье к 125-летнему горьковскому юби¬лею есть такой фрагмент.

«Вспомним первый «грех» Горького после воз¬вращения из Италии — получившую печальную из¬вестность поездку на Соловки и похвальный отзыв о деятельности чекистов по «перековке» людей в условиях лагерной системы. Явное, непроститель¬ное заблуждение писателя, за которое ему доста¬ется от всех нынешних оппонентов.
Остается добавить лишь одну «маленькую де¬таль»... Сразу после поездки, осенью того же, 1929, года Горький решительно встает на защиту Б. Пильняка и Е.Замятина, публиковавшихся на За¬паде, — двух писателей, против которых была раз¬вернута невиданная травля. Увы, целый ряд писа¬телей принял в ней активное участие. И никто не отважился встать на их защиту. Никто. Только один Горький (статья «О трате энергии», опубликован¬ная 15 сентября 1929 г.). А в конце сентября он пи¬шет новую статью с характерным названием: «Все о том же». Эта статья едва ли не единственное со¬чинение Горького, которое было отклонено редак¬цией и так и не увидело света вплоть до наших дней...
Да и как могла появиться тогда статья, автор ко¬торой с упорством Дон Кихота один продолжает по¬вторять то, с чем уж смирились остальные. «Кроме Пильняка, есть немало других литераторов, на чьих головах «единодушные» люди публично пробуют силу своих кулаков... Насколько я знаю Замятина, Булгакова, а также всех других проклинаемых и проклятых, они, на мой взгляд, не стараются помешать истории делать ее дело, прекрасное и вели¬кое дело...»

Более того, к концу года Горький пишет доволь¬но резкие письма Сталину, в которых выходит за рамки дел собственно литературных. Он выступа¬ет против притока в партию «двуногого хлама», «обо¬зной сволочи» и защищает «еретиков», старых ре¬волюционеров. Кого же именно? Представителей последней оппозиции Сталину: Бухарина, Рыкова, Томского, Угланова.
Все это теперь известно. Но в стройные обли¬чительные концепции не укладывается никак, а по¬тому во внимание не принимается».
Долго и тщательно скрывали от нас и «удиви¬тельно звучащие суждения М. Цветаевой, полагав¬шей, что Нобелевскую премию из числа российских писателей следовало бы присудить не Бунину, а Горькому...»

Нет, что ни говори, в своих отзывах о Горьком — и давних, еще довоенных, и поздних, под зана¬вес жизни — отец ни в чем не лукавил. И неспрос¬та — при том, что архив содержался совсем не в образцовом виде — сорок с лишним лет хранил вы¬данный в тридцать четвертом писательский член-ский билет № 733 с собственноручной подписью Горького...
Что для писателя знаки отличия — звания, награ¬ды, премии? Есть литераторы — дважды герои и че¬тырежды лауреаты, да какое читателю дело до всех этих регалий?
Вернусь к печальным — последним — месяцам жизни отца.
Из воспоминаний писателя Алексея Белянинова.
«Два шуховских юбилея — ему исполнялось шестьдесят лет и семьдесят. Оба раза он наотрез отказался от всяческих публичных торжеств. . — Ну-у... Начнут отпевать...»
Так уж сошлось: в самом начале семьдесят седьмого — последнего года жизни отца газеты на¬печатали постановление о присуждении ему рес-публиканской премии в области литературы.
Самым большим вознаграждением было бы для него, когда Бог дал бы ему времени и сил, чтобы успеть сполна высказать сокровенное. Но, увы.
Что же касается премии... В январе семидесято¬го в «Просторе» появилась первая из автобиогра¬фических повестей — «Колокол». Спустя некоторое время подошел очередной срок присуждения рес¬публиканских наград, и в Союзе писателей Казах¬стана возник следующий «исходный документ».
«29 февраля 1972 г.
В Комиссию по присуждению Государственных премий Казахской ССР в области литературы, ис¬кусства и архитектуры при Совете Министров Казахской ССР.
Союз писателей Казахстана выдвигает на соис¬кание Государственной премии Казахской ССР в области литературы за 1970-71 гг. повесть писате¬ля Шухова Ивана Петровича «Колокол», опублико¬ванную в журнале «Простор» № 1 за 1970 год.

Повесть «Колокол» посвящена жизни трудового крестьянства и беднейшего казачества Северного Казахстана в начале нашего века, дружбе между русскими и казахскими тружениками, формирова¬нию поколения, которое затем принимает активное участие в строительстве новой жизни. Повесть на¬писана ярко и поэтично, со знанием и глубоким ува¬жением к нравственным ценностям трудового крес¬тьянства, которые не потеряли своего значения до сегодняшнего дня.
За первого секретаря Правления Союза писателей Казахстана И. Есенберлин». Вслед за «исходным документом» шли — «Выписка из протокола расширенного заседания секретариата Правления Союза писателей Казахстана» и творческая характеристика «на писателя Шухова Ивана Петровича».
Печатались, как водится, и статьи. Земляк и друг отца Габит Мусрепов писал: «Книги Шухова не ску¬пают на библиотечных полках. Их читали, читают и будут читать с интересом, потому что они открыва¬ют нечто свое, неповторимое, потому что в них жи¬вет поэзия мысли, поэзия чувства.
И вот теперь зрелый, многоопытный мастер пера осу¬ществил новую работу — повесть «Колокол»...
Герой «Колокола» — время. Или какой-то пласт вре¬мени. Автор повести исследует и живописует его че¬рез восприятие человека, только-только входящего в сложный мир жизни.

Повесть названа громко «Колокол». В самом назва¬нии слышится нечто вечевое, призывное. Мне не кажет¬ся это странным и тем более чрезмерным. Герой повес¬ти, повторяю, время, оно .же не мыслится без диалек¬тической взаимосвязи явлений, с их противоречиями, рывками, неожиданными взлетами, со стремлением к новым, лучшим формам человеческого бытия. А глав¬ное — ему не дано сдвигаться вспять.
«Колокол» — повесть от лица времени. Она где-то оправданно элегична, ее лиризм, язык — непосредствен¬ный, по-шуховски емкий, подкупает своей душевной искренностью.
«Колокол» — заметный шаг на том пути художе¬ственных открытий, которым прошел писатель Иван Шухов».
Словом, все как будто было честь по чести. Но... В декабре семьдесят второго состоялось за¬ключительное заседание Комитета (отец, кстати, тоже входил в его состав). Об итогах заседания в «инстанции» была подготовлена соответствующая докладная. Выписка из этого служебного докумен¬та гласит: «присутствовало 28 членов Комитета. Результаты тайного голосования: Шухов И.П. — «за» — 9, «против» — 19».
Не думаю, чтобы все это всерьез взволновало отца. После довольно продолжительного переры¬ва в творчестве, предшествовавшего «Колоколу», он продолжал с увлечением работать над автобио¬графическими повестями, последняя из которых увидела свет в «Просторе» в 1973 году.
И здесь мы подходим ко второму акту много¬летней премиальной трагикомедии. Начался он, второй акт, тремя годами позже первого, вскоре после выхода книги «Пресновские страницы».
Из протокола заседания секретариата Союза писателей Казахстана от 2 декабря 1975 года. «О выдвижении кандидатур писателей Шухова И.П. и Орманова Гали на соискание Государственной премии Казахской ССР за 1975 год.
Тов. Алимжанов А. Я поддерживаю предложение о выдвижении на соискание Государственной пре¬мии КазССР кандидатуры: писателя Шухова Ива¬на Петровича — талантливого русского писателя, всю жизнь посвятившего писательскому труду; писателя Орманова Гали — старейшего казахско¬го писателя.
Вот эти две кандидатуры достойны быть лауреатами.
Выступления по кандидатуре И. П. Шухова.
Тов. Ровенский Н. Мы знаем Ивана Петровича Шухова как одного из старейших художников слова, который родился и всю жизнь живет в Казахстане и сделал известный вклад в совет¬скую литературу, о чем в свое время в своих письмах писал М. Горький. В будущем году И. Шухову испол-няется 70 лет. Я предлагаю вы¬двинуть на соискание премии его книгу «Пресновские страни¬цы», целинные рассказы. Эти вещи характеризуют Ивана Пет¬ровича как одного из талантли¬вых представителей казахстан¬ских писателей, внесших боль¬шой вклад в советскую литера¬туру.
Постановили: Выдвинуть на соискание Государственной премии Казахской ССР кандида¬туры Гали Орманова (кн. «Ра¬дость земли») и Ивана Петрови¬ча Шухова (кн. «Пресновские страницы»)».
Спустя две недели после это¬го состоялось следующее засе¬дание секретариата, на котором, помимо названных, были — вопре¬ки всяким правилам — предложе¬ны к обсуждению еще две кандидатуры, и, таким образом, претен¬дентов стало четверо.

Из ДОСЬЕ.
«Аннотация на книгу Ивана Шухова «Преснов¬ские страницы». Издательство «Жазушы». 1975 г.
«В книгу вошли произведения, публиковавшиеся на протяжении тридцати с лишним лет. Здесь и очерко¬вые повести военных лет («Дым Отечества», «Поэма огня», «В чертогах Джезказгана»), и большой цикл очер-ков и рассказов о покорителях целины, и обширные пу¬тевые записки об Америке и Югославии, и поэма о кол¬лективизации, и три автобиографические повести о детстве, и, наконец, воспоминания о М. Горьком и се¬мье Есениных.
Все эти произведения свидетельствуют не только о широте интересов автора, но и объединяются общей по¬зицией, отношением к материалу жизни, единой худо¬жественной концепцией. Они — яркое свидетельство того, как формировался духовный мир незаурядного и свое¬образного художника слова Ивана Петровича Шухова.
Последними по времени являются повести о детст¬ве: «Колокол», «Трава в чистом поле» и «Отмерцавшие марева». Они проникнуты высоким лиризмом, их буквально переполняет поэзия степей, пашен и перелес¬ков Северного Казахстана. Другое важнейшее их каче¬ство — народность и интернационализм. Писатель правдиво рассказывает о жизни русской крестьянской семьи, ее заботах и нелегком труде, ее дружбе со свои¬ми казахскими соседями. Со страниц повестей слышит¬ся подлинно народная русская речь, казахский говор и задушевные украинские песни».

Опять, как раньше, были газетные статьи, были очередное и итоговое заседания Комитета. Были даже заблаговременные поздравления кое-кого из «лучших друзей». И — на исходе года — обнародо¬вано постановление. В нем фигурировали три фа¬милии. Шухова среди них — не было...
Не знаю, что стояло за кулисами событий, толь¬ко — двумя неделями позже в высокой «инстанции» возник еще один относящийся к делу, возможно, беспрецедентный документ.
«Центральный Комитет Компартии Казахстана и Совет Министров Казахской ССР.
Постановление от 12 января 1977 года № 17. Алма-Ата, Дом Правительства. О частичном до¬полнении постановления Цент¬рального Комитета Компартии Казахстана и Совета Министров Казахской ССР от 30 декабря 1976 года № 574.
В дополнение к постановлению Центрального Комитета Компар¬тии Казахстана и Совета Министров Казахской ССР от 30 декабря 1976 года № 574 Центральный Комитет Компартии Казахстана и Совет Министров Казахской ССР поста¬новляют:
Присудить Государственную премию Казахской ССР в области литературы, искусства и архитек¬туры 1976 года:
В области литературы — пре¬мию имени Абая Шухову Ивану Петровичу, пи сателю — за книгу «Пресновские страницы».

Секретарь Центрального Комитета
Компартии Казахстана Д. Кунаев.
Председатель Совета Министров
Казахской ССР Б. Ашимов».
Власти спешили «спасти лицо»: уж слишком не¬приглядным и саморазоблачительным было соде¬янное писательско-номенклатурным ведомством. На следующий день постановление опубликовали республиканские газеты. Отцу, перевалившему се¬мидесятилетний рубеж, оставалось три с полови¬ной месяца жизни...
Вспоминаются слова Владимира Лакшина о глу¬боко почитавшемся отцом Александре Твардов¬ском: «...одним своим присутствием в литературе Твардовский помогал создать в ней особый мо¬ральный климат. Многих он воодушевлял и поддер¬живал, иным помогал удержаться от пустого, по-верхностного или криводушного слова. Всякий чув¬ствовал на себе: чего-то нельзя было сказать или написать, зная, что он может это услышать, про¬честь».
И еще. «Раздумывая об итогах писательской судьбы, своей ли, чужой, Твардовский любил го¬ворить: «Я верю и исповедую: то, что «недополучил» писатель на этом свете в отношении признания и похвал, с лихвой вернется ему, когда будет на том. И, напротив, если при жизни получил лишнее, был чересчур обласкан и увенчан, после смерти все бы¬стро отнимется, никто его и не вспомнит».
И, наконец, впору привести здесь эпизоды из повести «Трава в чистом поле».
«— Я на придворну лейб-гвардию глядеть за во¬рота бегал.
— Ха! На Устина с Платоном?! -Ну.
— Но и как — оне? Хороши?
— Ух, красотища. Пылом пылают. -Хе!
Помолчав, отец наполнил латунную кружку бражкой. Но пить не стал. Задумался. Потом, рас¬сеянно прибарабанивая по столешнице малогибки¬ми, одеревеневшими от полувекового труда паль¬цами, сказал — как будто не мне, а кому-то иному:
— Мишура все это. Кивера их. Султаны. Рега¬лии... Так — трень-брень. Трын-трава. Суета сует, как сказывается в Писании!..»
«За обедом Скобелев почти не пил. Был мало¬разговорчив, тревожен и мрачен. И в конце этого маловеселого обеда вдруг — ни с того ни с сего — сказал, обратясь к полковнику Бараноку:
— А ты помнишь, Алексей Никитыч, как сказал на похоронах в Геок-Тепе подвыпивший батюшка: сла¬ва человеческая, яко дым переходящий! Хорошо, хорошо сказал тогда старик!..»
...Есть у отца моего воспоминания «В гостях у Е.П. Пешковой». С глубоким почтением отзывается он здесь о Екатерине Павловне — жене и друге Алексея Максимовича Горького, с которой беседо¬вал в знаменитой квартире в бывшем Машковом переулке, когда в середине шестидесятых приез¬жал по делам «Простора» в Москву.
«На площадку четвертого этажа — к квартире Екатерины Павловны — можно подняться лифтом. Но я подымаюсь по лестнице... По тем самым гра-нитным ступеням, на которые не раз ступала нога Горького. По этим же ступеням, посещая Алексея Максимовича, поднимался к нему Владимир Ильич Ленин...
С тревожным изумлением, со все нарастающим душевным трепетом приглядываюсь к окружаю¬щим меня вещам, и в воображении моем возника-ют живые образы А.М.Горького и В.И.Ленина, встречавшихся в этой комнате...
Беседуя с Екатериной Павловной, я, конечно, не мог не спросить ее о посещении этой горьковской квартиры Владимиром Ильичем Лениным поздней осенью грозного 1919 года.
— А когда Владимир Ильич слушал «Аппассио¬нату»? — спросил я.
— Это было уже в конце ноября того же 1919 года, — отвечала Екатерина Павловна. — Алексей Макси¬мович, ожидая дорогого гостя, в этот вечер пригла-сил приехать к нам старого друга — пианиста Исая Добровейна.
Исай Добровейн приехал к нам тотчас после звонка Алексея Максимовича. Узнав, что у нас се¬годня будет Владимир Ильич, пианист растерялся и долго не мог прийти в себя от волнения. Потом он долго и нервно рылся в кипах нот, лежавших вот на этом рояле, и говорил нам, что он решительно не знает, что же ему сыграть для Ленина...
Разговор между Алексеем Максимовичем и Ильичем, может быть, затянулся бы в тот вечер, так они оба были увлечены. Но Исай Добровейн, улучив время, сел за рояль.
Владимир Ильич и Алексей Максимович сразу умолкли и при первых же аккордах шопеновской прелюдии ушли в себя.
После Шопена Добровейн, выдержав неболь¬шую паузу, начал «Аппассионату».
Владимир Ильич сидел вот здесь — чуть попра-вее от вас — за этим столом. Вот на этом стуле — Алексей Максимович, где сижу сейчас я.
— Завтра меня приглашают на «Мосфильм». Бу¬дет просмотр нового, готового уже фильма об Ильиче и Алексее Максимовиче. Это — «Аппассио¬ната», — сказала Екатерина Павловна».
Такой вот эпизод... Да и живописное полотно, кажется, есть, запечатлевшее эту самую сцену. Но недавно услышал я по «Маяку» выступление како¬го-то искусствоведа, вызвавшее у меня полное за¬мешательство и смятение. Он сказал, что хресто¬матийная сцена эта надумана, ибо достоверно из¬вестно — в репертуаре Исая Добровейна «Аппасси¬онаты» как таковой... не было...
Господи, кому же верить? Ведь Екатерина Пав¬ловна долгие годы работала сотрудником архива А.М. Горького. Не могла же она!..
Не знаю, не знаю. Спросить теперь об истине мне уже некого...
Отец и Габит Мусрепов... Об их дружбе, взаим¬ной приязни и многолетнем житье в добром сосед¬стве — на одной лестничной площадке — мне при-ходилось упоминать.
Когда уже отца не стало, как-то встретилась моя мама случайно с женой Габита — Газизой. Погово¬рили. Газиза, между прочим, посетовала на ухуд¬шающееся зрение супруга. И спросила — не то от себя, не то по просьбе мужа, — не сохранились ли отцовские очки: Габиту Махмудовичу никак не уда¬валось подобрать подходящую оправу.
Просьбу мама выполнила: вручила Газизе не¬сколько уцелевших отцовских оправ. А позже она узнала вот что. Когда Газиза, передавая Габиту Махмудовичу дар, сказала, что это очки отца, — он поднес сверточек к губам и благоговейно его по¬целовал...
Извлечения из двух писательских писем.
Антон Чехов — Лике Мизиновой. 27 марта 1894 года.
«...Мне скучно, милая Лика... потому, что север¬ная весна лучше здешней и что ни на одну минуту меня не покидает мысль, что я должен, обязан пи-
сать. Писать, писать и писать. Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности... Для меня высшее наслаждение — ходить или си¬деть и ничего не делать. Между тем я литератор и должен писать даже здесь, в Ялте... Я до такой сте¬пени измочален постоянными мыслями об обяза¬тельной, неизбежной работе, что вот уже неделя, как меня безостановочно мучают перебои сердца».
Иван Шухов — Дмитрию Снегину. 29 марта 1954 года.
«Лучшая школа для нас — работа, а самый злой недуг у нас — лень. Я, например, очень часто отыс¬киваю всякие увертки от прямого дела. То тоже за-читываюсь, вроде тебя, Толстым и Лермонтовым. То часами торчу на каких-то районных собраниях. Только бы не писать! Только бы не мучиться над «заевшим» местом в очередной главе. Вот до како¬го позорного малодушия иногда доходишь, как ни горько признаваться в этом... Нет, Митя, мы долж¬ны писать, писать и писать, несмотря ни на что, и тогда что-нибудь у нас, глядишь, и получится... Ра¬ботай, как сукин сын, как раб своих страстей, как невольник, и это — самая чудная школа».
Второе письмо от первого, как видим, отделяют ровно шесть десятков лет. Но — какие переклички, какие, по-нынешнему говоря, смысловые — и даже текстуальные — сближения! При том, что с чехов¬ским посланием отец не был знаком: при его жиз¬ни оно не публиковалось.
И вот еще из отцовского — военной поры — пись¬ма Петру Замойскому: «Что касается того, что ты будто бы забросил литературу, — не верю. Мы, бра-тец мой, обреченные люди. Не забросим...»
В той же чеховской переписке встретилось и еще место, удивительно близкое мироощущению отца. Письмо — из Ялты.
«...Север все-таки лучше русского юга, по край¬ней мере весною. У нас природа грустнее, лирич¬нее, левитанистее, здесь же она — ни то ни се, точ- ! нехорошие, звучные, но холодные стихи».
Как внятно звучит подобный мотив и у отца!
«Погода в Алма-Ате все время была никудыш¬няя. Но как только я написал об этом в «Правде», бог сразу же смилостивился и послал прелестные весенние дни. В горах у нас — благодать. Все за- : лито солнцем. Распускаются яблони. Но все равно я тоскую по нашей северной, сибирской весне, ми¬лее и краше которой нет ничего на свете!»
Из письма дочери Наталье, 16.4.59:
«За огромными окнами огромной моей рабочей комнаты знойный день степного жаркого лета. У меня много цветов: ковыль и шиповник, пахнущий нежнее и тоньше ваших прелестных верненских роз».
Из письма Е.А. Рязанской, ст. Пресновская, 1 июня, 1943 г.
Летит время... Когда я готовил сборник воспоми¬наний об отце, помню, обращался с просьбой уча¬ствовать к поэту Михаилу Дудину. Отец в одном письме называл Дудина в числе своих ленинград¬ских друзей, именуя его по-приятельски Мишей...
Никакого отклика из Ленинграда я тогда не по¬лучил. Не отозвался Дудин и позже, когда я отпра¬вил ему в дар только что вышедшую мемуарную книгу.
Что ж, на нет и суда нет. Хотя — остался на душе от невнимания неприятный осадок. Ведь когда-то, в бытность отца редактором «Простора», Дудин при-знавался в «давней любви» к нему, «любви стесни¬тельной и завистливой», обещая прислать стихи: «Буду рад одному только тому, что Вы это прочте¬те, а все остальное будет зависеть только от Вас».
И вот — глухое молчание... Как-то, в начале восьмидесятых, уже после моих безответных обращений, Дудин приехал в Алма-Ату в составе писательской делегации на Дни ли¬тературы, и я видел его раз или два из зала — си¬дящего на сцене в президиуме. Встретиться с ним не пришлось, да и зачем, в общем-то, было встре¬чаться?..
Все эти эпизоды за давностью лет, как водит¬ся, стали постепенно забываться. Нет на свете и Михаила Дудина, и в Санкт-Петербурге вышла кни¬га воспоминаний — теперь уже о нем.
Написал для этого сборника статью и Констан¬тин Ваншенкин. Старался, по его словам, изобра¬зить живого Дудина, а не херувима, как хотелось составителям. Они сняли из статьи непонравившие¬ся абзацы, и Ваншенкин привел их в своих саркас¬тических заметках, напечатанных в «Литгазете».
Вот эти абзацы.
«Ему был присущ немного кокетливый тон — якобы малой заинтересованности собственными делами».
«Я не раз обнаруживал, что ему нравится ощу¬щать себя значительным лицом, в чем он не сомне¬вался; быть на виду у начальства. Все эти делега¬ции, секретариаты, пленумы, президиумы. Но опять же он делал вид, что это ему надоело».
«Но ряду молодых поэтов в Ленинграде он не помог. Не поддержал, хотя имел возможность, — не захотел. Они были ему чужды, о чем он сказал мне однажды. Однако он и не был их гонителем.
Впрочем, когда за обедом я спросил у него и у Сергея Орлова, почему упорно не избирают деле¬гатом на съезды одного очень хорошего ленинград-ского поэта, Мишиного ровесника, — Серега с яв¬ного согласия Дудина ответил, что поэт этот лите-ратурен и вообще преувеличен.
Я возмутился: —Да он пишет лучше вас!..
Они не обиделись — решили, что я пошутил».
«Стихи его всегда оставляли у меня впечатление отточенной профессиональности, холодности, сухо¬ватости. Доброжелательные критики называют это: «Петербургская школа».
«В моменты же, когда он относился к себе осо¬бенно серьезно, столь свойственное ему чувство юмора, смущаясь, отступало в сторону».
(То, что подметил здесь Ваншенкин, я тоже давно интуитивно чувствовал, видя мельтешение дудин-ских рифмованных строк в газетах, «портреты с авто-графом», роскошные сувенирные издания сборников, втом числе изящнейшие миниатюрные книжки...
«Хочу признаться в моей давней любви к Вам, любви стеснительной и завистливой...» Что же, Бог ему судья...
Читал одну газетную публикацию об отце. Там было процитировано его письмо ко мне, девятилет¬нему мальчишке. Письмо это помню хорошо: при-водил его в книге воспоминаний, есть оно и в от¬цовском пятитомнике. И, увидев вновь знакомые строки, споткнулся вдруг на одном слове: «знаешь». Так корректор исправил изначальное отцовское: «Я, знашь, очень хочу арбуза». И вот — без этого полу¬шутливого, диалектного сибирского «знашь» — фра¬за утратила живость и лукавство, стала бесцвет¬ной, обыденно-информативной...
Старый друг отца А. Кияница передал мне ксе¬рокопии отцовских писем, отправленных ему в Алма-Ату из Пресновки в пятидесятых годах. Сре¬ди них — три рукописных страницы с пометкой — «Для памяти моего биографа Андрея Петровича Ки-яницы» и заголовком: «Важнейшие вехи в жизни и творчестве райписателя Ивана Шухова».
Начало текста такое.
«1906 г., август. Родился (18 июля ст. ст., 3 авг. по новому). До 1927 г. — рос (туго) и учился (тоже через пень колоду)».
Писано это в пятьдесят шестом — в канун отцов¬ского пятидесятилетия.
А за два года до этого — в письме: «Вчера но¬чью звонил мне Леня М. Он — силен! Сделал мне выговор за то, что наш райком партии, вопреки ди¬рективе ЦК, не подписался на «Сов. Казахстан». За¬тем сказал мне, что для моего очерка у него най¬дется место в 5-м нумере. Потом пригрозил при¬быть в творческую командировку на лето в наши края. Про Митю сказал буквально следующее: «Он теперь ничего не делает. Занят творческой рабо¬той». Вся беда Лени в том, что бог не наделил его чувством юмора, без чего нет писателя».
Не наделил чувством юмора... Отца же'наделил сполна — и чувством юмора, и благородной, спа¬сительной самоиронией. Никогда не унизился он до пробивания своих юбилейных публикаций, мало за¬ботился и о собственном архиве.
Самое, может быть, ценное — подлинники трех адресованных ему горьковских писем — обнаружи¬лись после кончины отца среди разных случайных бумаг, внутри роскошного буклета — меню одного из нью-йоркских ресторанов...
Отец очень любил Шаляпина — за талант, а мо¬жет быть, еще больше за его широкую, неуправляе¬мую натуру, за вольную, не подлаживающуюся к об-стоятельствам русскую душу. Как понравилась бы, наверное, ему история, о которой рассказал по ра¬дио «Свобода» пражский антрепренер и мемуарист Борис Иванович Тиханович. В тридцатых годах он организовал гастроли Шаляпина в Чехословакии.
В Праге знаменитый певец остановился в одном из лучших отелей. Владелец отеля повесил на две¬ри номера вывеску: «Апартамент маэстро Шаляпи¬на», и артисту это льстило. Денег за номер владе¬лец с певца не брал.
Но работать со знаменитостью антрепренеру ока¬залось сложно: «Самодур был, трудно было с ним».
А история такова. Вечером должен был в театре состояться концерт. В первой половине дня Шаля¬пину оказал честь сам президент Масарик. Он при¬нял Шаляпина в своем загородном доме, где они пробыли в течение часа. Шаляпин был доволен и горд этой встречей и пригласил Масарика на свой концерт.
После этого Тиханович привез Шаляпина в рес¬торан пообедать.
«Федор Иванович попросил водки. Официант принес рюмку. Я забеспокоился, напомнил, что ве¬чером — концерт. «Ничего, — сказал Шаляпин, — все будет хорошо, я привык». Потом он выпил еще две рюмки, и я понял, что толку теперь не будет.
Так и случилось. Концерт пришлось перенести. Об этом сообщили по радио и в газетах.
На другой день выступление состоялось. Но Масарик обиделся: ни он, ни другие высокие лица в театр не явились...»
Перед антрепренером Шаляпин не извинился, не обмолвился о происшедшем ни единым словом. Как будто ничего и не было.
Загадочная русская душа...
Архивист и краевед Николай Павлович Ивлев вспомнил, как мой отец когда-то приглашал его к себе домой: обещал передать ранние издания сво¬их книг. Но встреча так и не состоялась.
Месяц спустя после их разговора отца не стало...
Мне это показалось удивительным: вовсе не в характере отца было сделанное им собирателюраритетов предложение. Может, было у него тог¬да уже какое-то предчувствие?..
Ко всякой помпе он всегда относился иронически.
Был такой случай. Один журналист и литератор, большой любитель застолий, похвастал, что у него есть редкая вещь из шуховской библиотеки — из¬данный в начале сороковых годов двухтомник «Войны и мира» с отцовскими записями и помет¬ками. Конечно, я сразу же поведал об этом отцу, и ему захотелось взглянуть на те давнишние книги.
Он и сам толком не мог припомнить, когда и как расстался с ними, и попросил меня переговорить с их владельцем.
— Вряд ли он согласится, — усомнился я.
— А ты дай ему трешку. За трешку-то, поди, вер¬нет, — засмеялся отец...
Смех смехом, но так оно и вышло на деле. Двухтомник этот можно теперь увидеть в отцов¬ском музее в Пресновке...
Сколько лет прошло, а нет-нет — что-нибудь про отца услышишь, чего раньше не знал. Знакомый литератор вспомнил, как отец рассказывал о сво¬их земляках-одностаничниках. «Встретились два казака. Один предлагает выпить, а другой отказы¬вается.
— Пошто не будешь-то? — удивляется казак.
— Да зуб, язви его, болит.
— Эка беда: не жевать же!»

Выдержки из двух писем.
«Поздравляю тебя. Пили за тебя, за «Первые ра¬дости» и за новый роман. Я прочел «Первые радос¬ти» целиком. Это — классично по ясности, чистоте, это — печально по великолепному ощущению не¬далекого прошлого, юности нашего поколения, и это же великое колдовство — твое писательство, твое искусство, — когда возвращено и остановле¬но время и люди из книги живут и заставляют нас страдать и радоваться так сильно и освежающе, как мы, пожалуй, никогда не радуемся и не стра¬даем в подлинной жизни. Ты — колдун, конечно!» Константин Паустовский — Константину Федину,
25 декабря 1945 года.
«Заставил себя осилить несколько глав, опуб¬ликованных в 7 книжке Нов. мира из фединского сочинения — Первые радости. Боже мой, какая это неудобоваримая квашня. Выписал для тебя такие перлы. «Он дергался всем телом, выталкивая из себя, как пальба, крики...» «Он был, словно прояв¬ленный на солнце...» «Ленивые голоса нескладно выскакивали из окон...» «Обкусанный зной...» Мож¬но было бы и еще тебя порадовать бесчисленным множеством примеров столь изящного стиля. Но хватит и этого, чтобы судить о изысканных выра¬жениях этого изящного литератора. А ты говоришь еще, что я у тебя плохой писатель. Да если бы я дошел до «обкусанного зноя» или «начал дергать¬ся всем телом, выталкивая из себя, как пальбу, крики», то меня следовало бы прежде всего снять с высокого поста редактора и направить на всякий случай на Канатчикову дачу, что, впрочем, не ме¬шало бы сделать и Нов. миру с Фединым».
Из письма отца моей матери, 1945 г.
Какая разница в оценках! Самого же Паустовско¬го отец глубоко почитал и любил.
Дожили вот до чего: городские власти, написа¬но в газетах, учредили оргкомитет по проведению праздников — Первого мая, Пасхи и Дня Победы.
Комитет по проведению Пасхи... Господи, что сказал бы об этом отец...
Тронула меня беседа по «Маяку» с певицей из
Санкт-Петербурга Галиной Барановой. Голосу нее необычный, низкий, какой был, сказала ведущая, у знаменитой в начале века — тоже санкт-петер¬бургской! — певицы Вари Паниной. И репертуар свой, особенный — песни и романсы русской эми¬грации, той самой, первой эмиграции, которую обычно называют белой.
И вот — благодаря ей — впервые, наверное, про¬звучал романс, — как сказать точнее: созданный? написанный? сочиненный? — дочерью Николая II Ольгой Романовой в последнем пути к месту рас¬стрела царской семьи.
Замело тебя снегом, Россия, Запуржило седою пургой. И печальные ветры степные Так тоскливо поют над тобой...
Услышал я все это, и — сколько перекличек, от¬голосков, ассоциаций!.. Сама собой припомнилась удивительно схожая по тональности и строю песня из отцовской «Ненависти»:
Поднялись над степями туманы, В чистом поле белым-то бело. Ах, куда вы ушли, атаманы? Диким ветром ваш след замело.
А Варя Панина! Первый раз я встретил это имя — не где-нибудь — в «Пресновских страницах». Отец пишет, что в детстве слушал в станице граммофон¬ные пластинки и «что пришлось по сердцу — запо¬мнил. Надолго. Навеки. На всю жизнь!..»
Были там и песни Вари Паниной, и старинные русские марши и вальсы, и «гортанные напевы цы¬ган Соколовского хора»...
А что запомнится нынешним детям?
В газете — интервью одной алматинской актри¬сы. Скольжу взглядом по строчкам. И — вдруг: «Мои родители простые люди. Папа — из деревни Прес-новка под Петропавловском. Это — родина писате¬ля Шухова. Кстати, моя бабушка чуть было не вы¬шла за него замуж. Я вообще заинтересовалась своим происхождением. Откуда взялась эта стран¬ная фамилия Ганцева? А теперь я знаю, что мой род пошел от атамана Дуганцева».
Не удивительно ли: почти что — Муганцев. Есть ' такой атаман в «Горькой линии»...
В книге воспоминаний об отце есть фотография — кадр из «Вражьих троп»: народная артистка СССР Ма¬рина Ладынина в роли комсомолки Линки. Картина сня¬та в тридцать пятом на «Мосфильме», и из тех, кто в ней участвовал, теперь почти никого не осталось.
И — так неожиданно и грустно — было увидеть и услышать Ладынину сейчас, без малого шестьде¬сят лет спустя. Показывали по «Останкино» концерт в честь Дня Победы, и старая — ей давно за восемь¬десят — актриса сказала со сцены ветеранам не¬сколько благодарственных слов...
Господи, подумалось, все проходит. Распалась страна. Отдалилась, став столицей другого госу¬дарства, Москва, откуда приезжали когда-то в Бо¬ровое на съемки картины по отцовскому роману знаменитые Эмма Цесарская, Андрей Абрикосов и она, Марина Ладынина...
А фильма «Вражьи тропы» — копию его с преве¬ликим трудом раздобыли еще до «перестройки» ра¬ботники пресновского Дома-музея — я так до сих пор и не видел...
Из передачи «Голоса Америки». «В минувшее воскресенье, — сказал ведущий, — в Америке от-мечали День отца. К этому дню дочь прислала мне открытку — репродукцию картины Ренуара и на обо¬роте написала: «Папа, любуйся этой открыткой и помни, что я думаю о тебе». Не правда ли, трога¬тельно? Дочь знает, что я люблю картины импрес¬сионистов».
Затем ведущий обратился к слушателям: «Вы жалуетесь, что ваши письма очень долго идут к нам». И, сделав едва заметную паузу, добавил: «Не только от вас».
Великая это все-таки вещь — недосказанность...
спомнилась мне последняя весна отца, его смятенное душевное состояние, связанное, конеч¬но же, не с пресловутой, присужденной-таки ему на семьдесят первом году жизни — на самом изле¬те ее — премией (которой, кстати, можно ведь и уни¬зить), а — с предчувствием близкого конца своего земного бытия... И — всколыхнулась притухшая уже с годами обида — на то, что так было угодно рас¬порядиться Судьбе: не завершив, оборвав на полу¬слове свои заветные «Пресновские страницы», рух¬нул в одночасье, несмотря на могучее сибирское здоровье, с которым, казалось, только жить бы да жить...
«Как бы то ни было, никто до конца не знает, в чем же состоит истинное достоинство литературы; но, видимо, оно состоит прежде всего в том, чтобы возделывать свой сад и не суетиться», — хорошо, по-моему, заметил один критик.
Отец и не суетился, всю жизнь возделывал свой сад, в вершинах которого гулко и тревожно нена¬стной осенней — любимой его — порой гудел воль¬ный, своенравный и напористый, сродни самому «садовнику», сибирский ветер, ветер, который — как в том отцовском письме, не гасит дружбу (теперь уж, скорее, дружбу-память), а раздувает ее в боль¬шой огонь...
Отец не суетился. Суетились другие, обретаю¬щиеся около, из тех, о ком метко говорится: имей таких друзей — и враги не понадобятся.
Впрочем, «не повышай голоса, не выходи из себя». Постараюсь — хотя это и нелегко — быть бес¬страстным и предельно объективным. И, отринув эмоции, обращусь к документам — свидетельствам минувших дней. Да не осудит меня за это много¬терпеливый читатель.
Перво-наперво таким документом могут, думаю, послужить сами отцовские тексты — художествен¬ные и эпистолярные.
Сказать, что на протяжении полувека литератур¬ной работы отец был совершенно безразличен к оценкам своего творчества, значшю бы погрешить против истины. Да и какой настоящий художник к сему совсем равнодушен?
Несколько выдержек из отцовских писем моей матери.
«Мне одна цыганка гадала, что я буду знамени¬тым, буду иметь большие деньги и счастье на се¬рых лошадей. Так вот, когда это сбудется, я куплю вместо серых лошадей огромную библиотеку...»
«Честное слово, если бы мне удалось завер¬шить этот роман так, как он мне сейчас рисуется, я '• бы был назван настоящим писателем и книга бы моя заняла должное место в нашей настоящей ли¬тературе. Только этого я хочу. Не больше.
16.9.49».
«За месяц я много перечитал... Роясь в комплек-• тах «Нового мира» за 36 г., нашел в одном из номе¬ров большую статью о себе, которой никогда не читал, и еще одну статью о читательской конферен- ции рабочих Ростовского завода Сельмаша, на которой разбирались «пять наиболее читаемых книг», в том числе и «Ненависть». Взгрустнулось немного не то от былой славы, не то просто от тихого мило¬го мартовского снега, падавшего в сумерках за ок¬ном. .. , Омск, глазная клиника. 8 марта 53 г.»
Он возделывал свой сад, на склоне лет начал печатать свои автобиографические «Пресновские страницы»...
Из книги воспоминаний
«В последний раз мы все вместе собрались в кабинете Ивана Петровича. Приехала Галина Ва¬сильевна Черноголовина (к тому времени она уже не работала в журнале). Мы выпили по горькой чарке, о чем-то не очень весело и не очень шумно заговорили. Каждому в тот момент хотелось ска¬зать Ивану Петровичу что-то очень хорошее, но луч¬ше всех, мне кажется, сделал это Валерий Анто¬нов. Он поднялся с места и заговорил о родном журнале.
Иван Петрович сидел, опустив седую голову, и был каменно неподвижен. Нетрудно представить, что творилось в его душе.
Потом он оживился, заговорил о том, что теперь вплотную засядет за работу и ничто его не оторвет. Посмеивался, поглядывая на нас сквозь толстые стекла очков:
— Пенсия лучше жалования. (Он всегда называл зарплату на старинный манер). За жалованье тру¬диться надо.
Но мы видели, все это — напускное.
Выйдя на пенсию, Шухов продолжал тосковать по журналу... Он по-прежнему заходил в редакцию, садился за какой-нибудь из столов, барабанил по крышке пальцами, спрашивал, будто сердился:
— Работаете? Какие новости?
И ненадолго оживлялся лишь тогда, когда слы¬шал, что кто-то из писателей прислал новую инте¬ресную вещь». (Владлен Берденников. 1979.)
«Тургенев считал, что для писателя обязателен такой человеческий недостаток, как тщеславие. У Шухова тщеславия не было, хотя писатель он и на¬стоящий. Не было у него и высокомерия, писатель¬ской амбиции. Весело и горделиво он мог расска¬зать, что официант в одном из московских ресто¬ранов всегда обращается к нему на «ты»...
В последние годы Иван Петрович деятельно ра¬ботал над «Пресновскими страницами». В них — об¬ращение к истокам, к детству. В них — новая сти-листика, новый ритм, светлый, радостный и печаль¬ный голос, голос прощания. Он сродни голосу Хэмингуэя в повести «Праздник, который всегда с то¬бой», Фейхтвангера в завершающей его литератур¬ный подвиг «Испанской балладе».
Эти чуть старомодные, редко употребляемые и потому особенно ароматные метафоры, тонкость пейзажного мастерства, напевность фразы обра¬зуют приподнятую стилистическую атмосферу но¬вой шуховской прозы...
Над «Пресновскими страницами» мерно и посто¬янно плывет гул колокола — о радости и горе, бед¬ствиях и торжествах. Он как бы ведет отсчет собы¬тий, движений человеческой жизни. Нам же оста¬лись книги, наполненные героическим временем, которому был всегда верен большой русский пи¬сатель Иван Шухов. Осталась навсегда память о щедро одаренном, ярком человеке, который сумел пронести сквозь некраткую и небестревожную жизнь милость сердца, веселую дерзость ума». (Николай Ровенский. 1979.)
«Он получил Государственную премию. Но имен¬но в этот момент ему плохо писалось, он нервни¬чал. Каждый пишущий знает, как это тяжело, ког¬да не работается. Иван Петрович понимал, что у него остается все меньше и меньше времени. В те дни он зачастил в «Простор». Посидит, посмотрит на нас, помолчит и уйдет...
Как-то спросил меня:
— Пишется?
Я ответил, что плохо, что мучаюсь, кажется, ни¬чего не выходит.
— Я тоже — мучаюсь, — очень серьезно сказал он. И добавил с хитроватым смешком: — Знаете, Во¬лодя, не мучаются только графоманы. Им всегда легко. И всегда у них выходит!
За два дня до смерти он позвонил в редакцию, сказал, что хотел бы повидаться со всеми и что се¬годня он будет в «Просторе». Я ответил, что тогда я с ним не прощаюсь.
К сожалению, мы не встретились ни в тот, ни на следующий день. Но слова, которые я сказал тог¬да в телефонную трубку, теперь кажутся мне сим-воличными.
С Шуховым нельзя распрощаться. С ним нельзя распрощаться, потому что он прочно вошел в мою жизнь, как, наверное, в жизнь очень многих, и свои-ми книгами, и той огромностью мира, который он нес в себе и частицу которого передал нам, живущим». (В.Берденников. 1979. «Таким он останется с нами»}.
«Он «этого» не любил, ему «этого» не хотелось — того, например, чтобы в торжественной обстанов¬ке, как положено, праздновать семидесятилетний юбилей...
В свое время это вызвало различные толки, до¬гадки. Хотя тут попросту надо было немного знать Шухова — его привычки, душевный склад.
Нет, не был он создан для юбилеев, торжеств. Литавры, по-моему, заставляли его морщиться, как и вообще слишком громкие звуки...
Скромность... Но скромность в характере Шухо¬ва была особого качества. Тут воедино сливалось, по-моему, три чувства, три свойства: скромность — гордость — и высокого строя духовный аристо¬кратизм». (Юрий Герт. 1979.)
«Наступил 1977 год. Он принес мне много горя. В январе я похоронила свою близкую подругу, в на¬чале апреля умерла моя сестра. Тяжело было на сердце. И вдруг — звонок по телефону. Иван Пет¬рович! Я так обрадовалась его голосу, что не сра¬зу поняла, что он в Москве...
Мы были несказанно рады его приезду. Проси¬дел он у нас часа три. И тогда, сама перенесшая много невзгод, я вдруг с грустью заметила, что годы не пощадили и Ивана Петровича. Он тяжело дышал, его негромкий голос перехватывала хрипо¬та, а большие, когда-то такие выразительные гла¬за за толстыми стеклами очков утратили былую живость и блеск. И беседа наша была уже не преж¬ней — без шуток и смеха. Расспрашивали друг дру¬га о детях, об их жизни, о делах, вспоминали дру¬зей. Хотелось вдосталь наговориться, поделиться самым сокровенным. Какое-то недоброе, смутное предчувствие томило душу...
Когда, уходя, он одевался в коридоре, я заме¬тила: «Как же ты, Ваня, тяжело дышишь».
— Нет, в Москве мне дышится намного легче.
— Так почему же ты не переедешь в Москву? Он как-то грустно ответил: «У меня же там еще
сестра, ей одной будет трудно».
Что я могла ему сказать?
На улице в это время уже стемнело, и моя дочь пошла проводить его до такси. И кто из нас мог подумать, что эта наша беседа будет последней...» (Александра Есенина. 1979.)
Сколько уже писано про историю освобождения отца от должности редактора «Простора», как буд¬то бы напрямую связанного с публикацией в жур¬нале детектива Фредерика Форсайта «День Шакала».

И вот, наконец, спустя двадцать с лишним лет, вспомнил об этом и сам знаменитый автор бест¬селлеров, с которым беседовал корреспондент «Известий» в Лондоне. В статье говорится: «Писа¬тель не без гордости поведал мне о том, что, как узнал он от советского перебежчика, его роман «День Шакала» был включен в список обязательной литературы для слушателей высшей школы КГБ. Почему? Потому что в нем очень детально описана методика и механика изготовления поддельных британских паспортов».
И дальше: «То, что ситуации вымышленные слишком уж напоминают реальные, было и во вред Форсайту: когда в некоем литературном журнале в Казахстане стали печатать «День Шакала», где речь, напомню, идет о попытке покушения на гене¬рала Де Голля, публикация была почти мгновенно приостановлена по прямому распоряжению из Мос¬квы. Публикация, как на грех, совпала с инциден¬том у Боровицких ворот в Кремле, когда стреляли по машине Брежнева.
— Я вроде бы стал тогда в Союзе персона нон грата. А редактор журнала, понятно, был снят, — го¬ворит Форсайт».
Интересное, конечно, свидетельство. Но... Недавно один старый казахстанский чекист, ко¬торому в свое время было поручено в связи с реабилитацией заниматься делом Магжана Жу-мабаева, прямо заявил мне: отца сняли за попыт¬ку напечатать в «Просторе» стихи незаконно реп¬рессированного казахского поэта, шуховского земляка.
А «День Шакала» — так, просто удобный повод, предлог.
...Слишком далеки от казахстанских степей бе¬рега туманного Альбиона.
Тот — 1974-й — год был тяжелым для отца. Та¬ким же, как для Твардовского 69-й. Весной его вы¬нудили оставить «Простор»...
До отца дошли слухи о замыслах насчет журна¬ла, и однажды, встретив своего предполагаемого преемника, он напрямую спросил: «Ты что, говорят, метишь на место редактора?» Но тот разыграл сце¬ну оскорбленной невинности: «Да что вы, Иван Пет¬рович?!»
А через две недели преемник подписал в каче¬стве главного очередной, не им подготовленный номер...
Поневоле снова вспомнишь Твардовского. В последний свой новомировский день, двадцатого февраля, он долго, мучительно прощался, обходил одну задругой редакционные комнаты... Вечером все сотрудники собрались на квартире у Владимира Лакшина и договорились, что будут каждый год в это число встречаться тем же составом и отме¬чать день «Нового мира». Увы, вскоре пришлось де¬лать это уже без Твардовского...

«Все мы давно знали о затяжной, тяжелой бо¬лезни Александра Трифоновича Твардовского и с тревогой спрашивали при каждом случае москов¬ских наших друзей о том — каков он нынче, и бес¬конечно радовались хоть немного обнадеживаю¬щим вестям...
Его уже нет с нами. Нет его — удивительно простого, глубоко русско¬го облика. С его широкой, по-ребячески кроткой, полузастенчивой, стеснительной улыбкой. С его светлым, жизнелюбивым юмором. С его неповтори¬мым, покорявшим всех нас — знавших его — обаяни¬ем. С его настежь распахнутой душой — светлой, теплой, доброжелательной... С его высочайшим ху-дожественным вкусом и гражданским мужеством...
Нет его.
Но навсегда остался с нами поэт века! Нацио¬нальная гордость, честь и слава русского народа. Его великой литературы. Его культуры. Его поэзии.
«Я счастлив тем, что я оттуда. Из той зимы. Из той избы. Я счастлив тем, что я не чудо особой, избранной судьбы!» — сказал он о себе в одном из изумительных по обнаженной искренности стихо¬творений, строки из которого я с великой радостью поставил эпиграфом к своей повести «Трава в чис¬том поле»...
Мне посчастливилось не один раз в жизни встретиться с Александром Трифоновичем. На пи¬сательских съездах. На пленумах. В редакции «Но¬вого мира». А то — бывало — и за летучей дружес¬кой пирушкой среди братьев-писателей — нароком там или ненароком — оказавшихся за одним столом.

Но одна — это была последняя наша встреча — особенно дорога и памятна для меня. Было это три года тому назад. Я зашел в редакцию «Нового мира» и в тесноватом узеньком коридорчике увидел Александра Трифоновича сидящим в уголке за ма¬леньким круглым столиком рядом с пожилой рус¬ской женщиной, повязанной светленьким ситцевым платком.
То была редакционная уборщица тетя Паша. Не замечая меня, Александр Трифонович и тетя Паша очень доверительно, как-то по-деревенски разгова-ривали промеж собой. Разговаривали озабоченно. Участливо. Взаимопонимающе. На равных. Так го¬ворят деревенские соседи в часы досуга, уютно примостясь на вечерней завалинке...
Я никогда не забуду ни доброго, усталого лица тети Паши, ни удивительно доброжелательного и чем-то озабоченного лица Александра Трифоновича.
Он сидел напротив тети Паши, облокотясь на сто¬лик, и его помятая, какая-то опять-таки будничная, съехавшая набок кепчонка придавала всему его об¬лику глубоко свойский, простецкий, нашенский вид. И тут, действительно, я увидел в нем не «чудо осо¬бой, избранной судьбы», а обыкновенного парня, приехавшего в Москву на свидание к своей земляч¬ке — тете Паше — из родной их деревеньки Загорье, Починковского района, Смоленской области.
«Я счастлив тем, что я оттуда. Из той зимы. Из той избы...»
Иван Шухов. Слово прощания. «Простор», 1972, № 1.
Настал и черед отца...
Из документов разных лет отцовской просторов-ской поры.
«Здравствуй, дорогой Иван!
Извини, что не ответила тебе на телеграмму, но это уже в прошлое ушло и Петр объяснил тебе при¬чину моего молчания.
Дело вот в чем: как напечатали мои записки в «Мо¬лодой гвардии», мне совсем не нравится, и я считаю, что хуже сделать было нельзя. Но печатали их в ка¬кой-то непонятной, дикой спешке, мне дали прочи¬тать уже в верстке, и я не смогла ничего сделать. Печатать их еще раз в таком виде — это немыслимо. Да ведь меня могут и обвинить в рвачестве. Поэто¬му я очень прошу тебя подождать, не устраивать такой спешки, а я срочно сяду за них и кое-что добав¬лю, кое-что переделаю.
От этой отсрочки будет лучше и тебе и мне. Вот таковы, Ваня, мои условия. Ну, целую крепко тебя и Женю.
Шура Есенина.
11.63.
с. Константинова».
«Дорогой Иван Петрович!
Рекомендую к печатанию в журнале «Простор» воспоминания Федора Малова о Вс.В.Иванове. На мой взгляд, эти воспоминания очень ценны, выхо-дят по значению за рамки просто записок об Ива¬нове. Кроме того, считаю долгом подчеркнуть, что за последние четверть века судьба не баловала Ф.И. Малова; он редко выступал в печати, несмот¬ря на все свои литературные заслуги, свидетелем коих я был сам, начиная с периода «Красной Нови».
Думаю, что «Простор» проявит внимание к автору.
С дружеским приветом —
Сергей Маркое.
25 января 1965 года.
Москва».
«Дядя Ваничка!
Посылаю Вам поэму С. Поликарпова о Есенине. Думаю, что она может Вам подойти.
Автор ее — молодой, год назад его приняли в Союз писателей, я делала его книжку «Стреножен¬ные громы». В своем кругу он человек известный и признанный.
Рахилло еще работает над повестью.
Если будут какие-либо материалы еще, я Вам сообщу.
Как Вы там живете-можете? Черкнули бы что-ни¬будь.
Самые нежные приветы и поцелуи Вам.
Ваша Таня (Есенина)».
«Москва. 31 июля 1965 г.
Уважаемый Иван Петрович,
буду рад, если по «По ком звонит колокол» удастся напечатать в «Просторе». Вступление на¬пишу. Хотел бы знать, когда примерно предпола-гаете Вы начать публикацию романа, каким време¬нем я располагаю. Сердечный привет Юрию Оси¬повичу.
И.Эренбург».
«Дорогой Иван Петрович,
посылаю Вам мой новый роман «Двойной портрет». Он был объявлен в «Знамени», но редакция пред¬ложила новые поправки, на которые я не согласил¬ся по принципиальным соображениям, а также по¬тому, что он выходит отдельным изданием в «Мо¬лодой гвардии» и я не желал разночтений.
Знаю, что роман велик для Вашего журнала (7 п. л.). Да и выходит он скоро — через месяца три. Все же посылаю рукопись Вам — по совету И. Г. Эренбур-га, который очень тепло отзывался о Вас.
Жму руку,
В. Каверин. 12. VIII. 1965».
«Таруса. 17 июля 65.
Дорогой Иван Петрович!
Посылаю маленькую статью о Марине Цветае¬вой. Честь Вам и слава за то, что Вы нарушаете ис¬кусственное заклятие, созданное вокруг этой дей-ствительно великой поэтессы.
Со статьей опоздал —все болею. Буду рад, если черкнете мне несколько слов. Примите мой сердеч¬ный привет.
К. Лаустовски и». «Уважаемый Иван Петрович!
Благодарю Вас за номер «Простора». Очень рада видеть такую отличную подборку.
Я живу не у Виктора Шкловского, а у его быв¬шей жены — моего старого друга Василисы Шклов¬ской. Но Виктору я могу передать Ваше поручение.
Я посылаю два документа о моем наследствен¬ном праве на сочинения Осипа Эмильевича. Мно¬гие не знают, что наследственное право исчисля¬ется со дня реабилитации — обычные 15 лет. Так что я не только «держательница», но и формальная на¬следница О.М.
За доброе письмо Ваше большое спасибо. У меня есть еще одна к Вам просьба: распорядитесь, чтобы мне за счет гонорара выслали десятка три номеров «Простора» с публикацией. В Москве они будут редкостью, и все будут просить их.
Если возможны дальнейшие публикации О. М. в журнале «Простор», я буду очень рада. Будете ли вы отмечать юбилей Данте? У О.М. есть большая статья («очерк», как говорил Андрей Белый, (о Дан¬те) «Разговор с Данте»). Я думаю, из него можно было бы подобрать две-три главы для журнала.
Деньги, если можно, перешлите телеграфом, так как весна тянет меня в деревню.
Еще раз благодарю Вас.
Надежда Мандельштам.
13. V в МГУ — на мехмате — был большой вечер памяти Мандельштама. Прошел отлично. Председа¬тель — Оренбург. Я много преподавала в вузах, но такой студенческой аудитории еще не видела. Сей¬час я на пенсии и потому деньгам тоже обрадуюсь.

15.5.65». «Варшава, 29.XI.65.
Уважаемый Иван Петрович,
от всей души благодарим Вас за присланные номера «Простора» — это очень интересный журнал, приятно его держать в руках и читать. Прозу Цве-таевой хотелось бы перевести для одного из наших журналов. А «Джан» уже готовится у нас в хорошем переводе Ирены Пиотровской, одной из лучших на-ших переводчиц.
Как мы Вам благодарны за то, что это произве¬дение появилось на страницах «Простора»! Ждем те¬перь с нетерпением новых произведений А.Платоно¬ва, а то ведь не может быть, чтобы Ваш журнал не вернулся еще к этому замечательному писателю.
Очень жаль, что у нас нет целого комплекта «Простора» за этот год — ведь журнал этот стоит того, чтобы о нем написать. Но мы надеемся на но¬вые номера, на хороший материал, о котором мож¬но будет написать в наших литературных журналах.
Еще раз большое спасибо, с глубоким уважением Виктория и Ренэ Сливовские».
«Уважаемый Иван Петрович!
Дочь М.Цветаевой — Ариадна Сергеевна пер¬слала мне номер журнала «Простор» с воспомина¬ниями своей матери и очень советовала мне пред-ложить Вам хорошо известные ей и ценимые ею мои воспоминания, относящиеся к периоду моей друж¬бы с Мариной Цветаевой и жизни у нее (гг. 1921 — 1922). То же советует мой друг К.Паустовский, с предисловием которого должна выйти моя книга воспоминаний «Необыкновенные собеседники» (М.Цветаева, М.Волошин, О.Мандельштам, М.Бул¬гаков, А.Платонов, Ю.Олеша, А.Грин, Ал. Толстой, Конст. Паустовский, В.Маяковский, Б.Пастернак, А.В.Луначарский, М.Кольцов, М.Горький, Иван Ка¬таев, Бетал Калмыков, А.Коллонтай, С.М.Волкон¬ский, Вел. Хлебников и др.)
По их совету и пишу Вам. Не хотите ли напеча¬тать в «Просторе» отрывки из этой книги?

Из того, что еще не печаталось или не отдано в другие издания, могу предложить Вам: 1) Главу о Цветаевой — моя жизнь у нее в Борисоглебском пер. в Москве, ее быт, обстановка повседневной работы, друзья ее — С.Волконский, Ник.Бердяев, А.Ахматова, Антокольский; наши с ней посещения кафе поэтов, беседы с ней и т.д. 2) Главу о Паус¬товском—40 лет дружбы с ним, общие друзья, бе¬седы о литературе, совместные поездки и пр. 3) Главу о Мих. Булгакове —начало 20-х годов, рабо¬та в газете «Накануне», история «Дней Турбиных», дома у Булгакова и т. п. 4) Главу об Андрее Плато¬нове — тридцатые годы, история нашей дружбы, беседы о литературе, Платонов и Горький, драма Платонова, его философия. 5) Главу о Борисе Чухновском — знаменитом герое похода ледокола «Кра¬син» в 1928 г. — поиски и спасение Нобиле, — мои воспоминания участника этого похода.
Эм. Миндлин. ЗО.ХП.65»,

«Многоуважаемый Иван Петрович!
Когда мне сообщили о том, что Вы, как извест¬ный казахстанский писатель, проявляете опреде¬ленный интерес к творчеству Магжана Бекеновича Жумабаева и попросили Х.Х.Махмудова подгото¬вить переводы на русский язык некоторых лиричес¬ких стихотворений для ознакомления ваших читате¬лей, я не выдержала — заплакала. Плакала, по-ви¬димому, впервые за три десятилетия слезами ра¬дости. За добрую инициативу Вас поблагодарят советские люди!
Что касается меня, то уверяю: не перестану бла¬годарить Вас до последних дней своих. В гибели Магжана, конечно, повинны чужие нравы и произ¬вол периода культа личности...
Кроме того, лично я считаю, что немаловажную -роль сыграла черная зависть некоторых его коллег по перу. Ведь Магжан пользовался исключительной популярностью среди народа. «Судьбы свершился приговор», — как любил повторять Магжан слова Лермонтова, любимого поэта. Нам нужно стремить¬ся сделать достоянием народа магжановскую крис¬тально чистую и звонкую лирику.
Мой супруг — выдающийся поэт Магжан Жумабаев (1893 —1937гг.) является автором общеизвест¬ных лирических стихотворений, эпических поэм и переводов произведений классиков русской и миро¬вой литературы. Его произведения, изданные в 1917 — 1937 годах, весьма популярны не только среди ка¬захов, но и среди других тюркоязычных народов.
Когда Магжан Жумабаев был арестован в нача¬ле 30-х годов, я обратилась с письмом к Горькому (который моего мужа ценил очень высоко!). Он живо откликнулся, и, благодаря его вмешательству, муж был освобожден из тюрьмы. 30 декабря 1937 года без предъявления каких-либо обвинений он вторично был арестован, но на этот раз М.Горь¬кого уже не было в живых...
Магжан Жумабаев 8 июля 1960 года решением военного трибунала Туркестанского военного окру¬га был посмертно реабилитирован.
Учитывая вышеизложенное, убедительно прошу Вашего содействия в разрешении издать избран¬ные произведения моего мужа, что является основ-ной, единственной целью всей моей жизни.
С уважением, Зулейха Жумабаева. Алма-Ата, 15 октября 1965 года».
«Москва. 17 августа 1966.
Мне очень стыдно, что так долго не отвечаю Вам, а Вы так скоро (и горячо) отозвались на мое предло¬жение... Кстати, я узнала от друзей, что Ник. Кнор-ринг гостил в Москве у художника Шмаринова, а я Дементия Алексеевича знаю очень давно... Но они были, вероятно, на даче, так как по телефону я нико¬го не застала. Но хоть я Вам не ответила сразу, я сразу отдала перепечатать то, что решила Вам по¬слать: несколько (неопубликованных в России) сти¬хотворений отца, его высказывания о Чехове, о рус¬ском языке, статью о Некрасове (была напечатана в начале века в сборнике «Горные вершины»), статью «Видящие Глаза» (о Короленко, Стороженко и П.Ф.Николаеве), еще что-то... Что касается Воспо¬минаний (не матери поэта, а жены его — моей мате¬ри — Екатерины Алексеевны Бальмонт-Андреевой), то об этом надо поговорить. Они большие — более двухсот страниц машинописи. (Оригиналы в ЦГАЛИ
— раньше были в Лит. Музее, у Бонч-Бруевича). На вечере в ЦДРИ (Клуб любителей книги) я отобрала оттуда на тридцатиминутное чтение (как меня и про¬сили). Этой весной на переводческой Среде в Доме литераторов я читала оттуда полтора часа. Есть и в воспоминаниях мамы о ее семье (две папки) послед¬няя глава — «Ал. Ив. Урусов», примерно 90 стр. машин¬ки - это первая встреча с Бальмонтом. Эта глава как бы выпадает из мемуаров и читается как повесть или новелла, совершенно самостоятельная, законченная, передающая дух эпохи (там много об Элеоноре Дузе
— известной итальянской артистке, о знаменитом адвокате Урусове и т.д.).
Насколько это сокращать, на какой объем Вы можете рассчитывать? Вот об этом напишите... II часть у меня есть целиком (третий экз.), а из I я от-беру и отдам отпечатать в объеме, подходящем для Вас.
Всего хорошего! Пишите!
И. К. Бруни-Бальмонт».
«Здравствуйте, Иван Петрович. Оказывается, у моей мамы есть два письма со стихами отца: первое Вы уже знаете, а второе сти¬хотворение я тоже написала Вам.
Наташа (Васильева). Мама шлет Вам привет.
Мой адрес: г. Рязань, ул. Дзержинского, дом 12а, кв. 8.
3. VI. 63 г. И имя твое, словно старая
песня,
Приходит ко мне. Кто его запретит? Кто его перескажет? Мне скучно
и тесно В этом мире уютном, где тщетно горит
В керосиновых лампах огонь Прометея — Опаленными перьями фитилей... Подойди же ко мне. Наклонись.
Пожалей!
У меня ли на сердце пустая затея, У меня ли на сердце полынь да песок, Да охрипшие ветры!
Послушай, подруга, Полюби хоть на вьюгу, на этот
часок. Я к тебе приближаюсь. Ты, может быть,
с юга.
Выпускай же на волю своих лебедей! — Красно солнышко падает в синее
море И-
за пазухой прячется ножик-злодей И-
голодной собакой шатается горе... Если все, как раскрытые карты, я сам На сегодня поверю — сквозь вихри разбега Рассыпаясь летят по твоим волосам Вифлеемские звезды российского снега!»
«21.1Х.66 г.
Дорогой Иван Петрович!
Я думаю, что Вас, как писателя и редактора, не может огорчить мое письмо. А вдруг даже и разве¬селит немножко. Два номера Вашего «Простора» поль¬зуются в Ленинграде каким-то небывалым истери¬ческим успехом. Молодец Поповский! Опять, как го¬варивали в старину, «удрал» великолепную работу. «Тысяча дней» имеет такой сенсационный успех, что Ваш покорный слуга, все-таки связанный с книгами, получил эти два номера всего лишь на одну ночь — с 11 часов вечера до 10 часов утра. Причем, процесс по¬лучения был связан с клятвами, божбой и матюгами.
Добрая душа, от которой я получил эти книги, тоже литератор — И. Меттер, — сам достал их на сутки у ка¬кого-то биолога. Этот биолог, в свою очередь, вы¬хватил два вышеуказанных номера Вашего журнала у некоего совсем знаменитого ученого, которого он так боится, что моему Меттеру даже не решился на¬звать его фамилию. Знаменитый зазевался, а менее знаменитый спрятал два «Простора» под пиджак. * Вот и все, что я имею Вам сообщить.
Теперь, пожалуйста, не сердитесь за действи¬тельно обременительную просьбу. Вдруг в редак¬ции завалялась какая-нибудь грязная верстка этих номеров. Или потертые, поношенные уцененные эк¬земпляры. Вдруг да судьба мне улыбнется?!
Ввиду изложенного вы должны понять, какие гран¬диозные манипуляции и спекуляции я смогу осущест¬вить, если стану обладателем такого богатства! Как подымутся мои личные акции, представляете себе? На будущий-то год я, конечно, подпишусь на ваш журнал, если это будет возможно после опубликования Попо¬вского. Вы наши отцы и благодетели, мы ваши дети.
Юрий Герман.
Р. 5. И еще просьба. Так как я не могу дозвонить¬ся Поповскому и не знаю, где его, вечного путеше¬ственника, носит, пожалуйста, сделайте одолжение — перешлите ему, Иван Петрович, это письмо.
ю.г.»
«15 октября 1966. Москва.
Дорогой Иван Петрович,
от души поздравляю вас с днем рожденья, с юбилейной датой, о чем сегодня сообщило москов¬ское радио и «Литературная газета».
Искренне желаю вам творческих радостей и ак¬тивных побед вашему журналу.
С большим удовольствием вспоминаю наше знакомство в Алма-Ате и испытываю не проходящее удовлетворение от разговора с Вами.
Все ваши приветы и наилучшие пожелания Алек¬сандру Исаевичу я передала, равно как и намере¬ние вашего журнала печатать его повесть. Надо вам сказать, что Александра Исаевича очень вдох¬новило ваше решение, хотя и не официальное, и он полон желания писать вторую часть. Мне думает¬ся, что большого разрыва между публикацией 1-й части и 2-й не будет. Только не ставьте публикацию 1-й части в зависимость от 2-й. Автору нужен ося-заемый моральный стимул, и сейчас только от вас зависит, будет ли 2-я часть написана вообще.
Очень прошу Вас, Иван Петрович, напишите мне несколько строк о том, какое решение приняли вы на редколлегии.
С приятностью сообщаю вам, что москвичи очень охотно подписываются на ваш журнал, который пользуется заслуженной популярностью. С нетер¬пением жду первых номеров «Простора» 67 года — надеюсь не обмануться в своих ожиданиях.
Желаю вам здоровья и всяческого благополу¬чия. Еще раз приветствую и поздравляю.
М. Козлова. Р. 5. Если вам что-нибудь нужно из ЦГАЛИ — то я к вашим услугам».
«Начну сразу же с похвалы журналу «Простор». Листая многие номера журнала за 1964 год, я не переставал с благодарностью думать о его авто-рах, о его редколлегии и главном редакторе И. Шу¬хове.
Журнал должен выходить в срок. И если в жур¬нале остаются пустыми страницы, предназначен¬ные для повести замечательного писателя, обещан¬ной в мае, но не сданной вовремя, — страницы эти приходится заполнять материалом похуже. Редак¬ция не виновата.
Журнал «Простор» в этом смысле не составляет исключения. Так же, как в «Смене», «Новом мире», также, как в «Юности» и «Молодой гвардии», в «Про¬сторе» есть номера получше и есть похуже.
В 12 номерах за прошлый год вы встретите име¬на давно известные и любимые читателем. Тут пе¬чатались казахские писатели Т.Ахтанов, А.Алимжа-нов, А.Тажибаев, З.Шашкин, С.Мауленов, москви¬чи Б.Слуцкий, Ю.Домбровский, Б.Балтер, А. Гла-дилин, М.Львов, В.Боков, ленинградцы О.Берг¬гольц, М.Дудин, Вс. Рождественский, И.Петкевич...
«Простор» напечатал один из самых первых рас¬сказов очень талантливого В. Лихоносова. И пока только в «Просторе» можете вы прочитать горько-пронзительную и высокогуманистическую повесть А.Платонова «Джан», интереснейшие статьи Н.Ра¬евского о Пушкине, публикации неизвестных сти-хов П.Васильева.
Мне хочется сказать еще об одной заслуге «Простора». Как бы оптимистически ни были настро¬ены некоторые наши критики, как бы они ни отри¬цали существования у нас провинциальной лите¬ратуры и провинциальных журналов — такие жур¬налы и такая литература все-таки существуют. Я имею в виду, конечно, не географическое понятие слова «провинциальный»...
«Провинциализм» отдельного произведения или целого журнала — понятие трудно объяснимое. Бог его знает, как это получается... Автор или разные ав¬торы пишут стихи и повести и романы, и все в этих писаниях кажется настоящим, но все в то же время как бы и ненастоящее. Дело тут даже не в одаренности авторов — «провинциалов». Среди них много встреча-ется людей талантливых, но талант у них какой-то «местный», если так можно сказать. Темы у них по¬мельче, образы — поменьше, язык, хоть и хороший, но какой-то в то же время... черт его знает, не опре¬делишь его никак. Это и не 19-го века язык и не 20-го — его ни к Чехову не подобьешь, ни к Сэлинджеру, он как-то сам по себе... Провинциализм вреден, потому что он активен, некультурен и самомнителен. Провин¬циализм в сущности полярно противоположен боль¬шой литературе. Читаешь иной журнал и диву даешь-ся—до чего там у них все «свое»: «свои» гении, «свои» проблемы, «свои» задачи...
Так вот, «Простор» почти лишен элементов «про¬винциализма». Он интересен всем — своей прозой, стихами, обложкой, иллюстрациями».
Юрий Казаков. «Горизонты «Простора». «Комсомольская правда», 16 февраля 1965.
«Редакция журнала «Простор» Главному редактору Шухову И. П. Уважаемый Иван Петрович! У меня возникла мысль предложить Вашей ре-дакции посмотреть мою повесть «Раковый корпус» (1 часть). Я понимаю, что она трудна для напечата-ния. Но здесь есть (особенно в гл. 20) теплые сло¬ва о Казахстане, о казахах — м. б. именно поэтому она легче подошла бы «Простору»?
Экземпляров повести у меня мало, и я хотел бы сохранить этот в приличном состоянии. Поэтому, если повесть Вам не подойдет — не возвращайте ее по почте, а с оказией (у Вас, кажется, время от времени ездят сотрудники в Москву, либо через со¬трудницу ЦГАЛИ Миральду Георгиевну Козлову, которая по моей просьбе зайдет в Вашу редакцию в конце сентября) верните в Москву на пер. Чапа¬евский, 8, кв. 54, Туркиным (это близ метро «Со¬кол»), т. Д-7-56-83.
А для письма мой адрес: г. Рязань, 12, проезд Яб¬лочкова, 1, кв. 11, Солженицын Александр Исаевич.
С искренним расположением.
Р. 5. Большой неожиданностью было для меня (уже после выхода «Ив.Денисовича») совпадение фамилии моего героя с Вашей. Простите! Но была неотвратимая потребность дать фамилию именно Шухов — и никакую другую!
16.5.67»,
«25. VI 11.67 г.
Уважаемый тов. Шухов!
Находясь в Старом Крыму у Нины Николаевны Грин, обнаружили Вашу телеграмму Нине Николаев¬не с просьбой выслать подборку стихов А. С.Грина.
Дело по времени далекое, но если сейчас у Вас есть возможность опубликовать какие-нибудь ма¬териалы, связанные с творчеством А.С.Грина, то мы, с согласия Нины Николаевны, могли бы предо¬ставить Вам кое-что из ненапечатанного еще.
Дело в том, что по состоянию здоровья самой Нине Николаевне сейчас трудно заниматься подго¬товкой материалов, помощника же по домику Гри¬на или секретаря у нее нет.
У Нины Николаевны имеется 10-12 стихотворе¬ний А.С.Грина, а также большая поэма «Ли», посвя-щ енная А. И. Куприну.
Крюме того, есть воспоминания Н.Н.Грин об А.С.Грине, интересные и отлично написанные. Мы могли бы прислать Вам 2-3 главы из них для озна-комления.
Прилагаем письмо Н. Н. Грин.
С уважением. А.Верхман. Ю.Первова. г. Старый Крым».
«25.У1П.67 г. г. Старый Крым.
Уважаемый товарищ Шухов! Если у Вас в настоящее время есть возможность опубликовать что-либо из ненапечатанного еще ма¬териала Александра Степановича Грина, или отрыв¬ки из моих воспоминаний о нем, — просьба, — об¬ращаться к моим друзьям, — Юлии Александровне Первовой и Александру Аркадьевичу Верхману. Живут они в Киеве, но связаны со мной постоянно. Мне же сейчас трудно быть регулярным коррес¬пондентом — домик А.С.Грина отнимает все мои силы. Сил же этих уже немного.
С уважением Н.Н.Грин».
«31.XII. 68.
Дорогой Иван Петрович!
С Новым годом тебя и, конечно, все самое хо¬рошее, что только можно придумать, я желаю тебе.
Как мы и договаривались, посылаю тебе для твоего «Простора» цикл стихов Александра Титова. Думаю, уверен, что он заслуживает того, чтобы его открыть и ввести через твой великолепный журнал в ту тайну, которая называется Поэзия.
Буду рад, если твое мнение совпадет с моим.
Всегда твой.
М.Дудин.
Р. 5. Сразу же после Нового года сматываюсь в Ми-хайловское. Хочется мне доделать для тебя повесть.
М.Д». «Глубокоуважаемый Иван Петрович!
Прежде всего хочу поблагодарить Вас за пуб¬ликацию незаконченной пьесы Пастернака, предва¬ренной моим вступлением. Важность и благород-ство этого поступка высоко оценили многие и мно¬гие читатели наши. Особенно из числа молодежи. Я слышал множество добрых слов в адрес Вашего журнала и Вас, Иван Петрович, лично.
Мне известны попытки наших журналистов и критиков по-доброму оценить в прессе эту публи¬кацию, объединив ее и с другой Вашей публика¬цией — в 12-й книжке — переводов сонетов Шекс¬пира, выполненных Финкелем. Я понимаю, как важ¬но было бы для журнала появление такого рода от¬кликов. Но, увы, не всегда сие зависит от доброй воли пишущих...
Сейчас я беспокою Вас по новому поводу.
В связи с датой Абая и подготовкой к ней в Казахстане и в Москве, я извлек из своего архива давно лежащие у меня и до сих пор неопубликован¬ные мои переводы. Хочу предложить их Вашему вниманию. Возможно, они покажут читателям не¬случайность моего обращения к Вашему прекрас¬ному журналу. Буду рад, если этот цикл моих пере¬водов (девять стихотворений Абая разных лет) бу¬дет опубликован.
С сердечным приветом
Лее Озеров. 26 февраля 1970».
«На второй странице «Тайме» за 13 ноября 70 г. помещена передовая статья, посвященная опубли¬кованию незаконченной пьесы Бориса Пастернака «Слепая красавица» в алма-атинском журнале «Про¬стор».
«Пьеса впервые появляется в печати в Совет¬ском Союзе, хотя она уже была опубликована в Ита¬лии и Франции. Конечно, любой из советских жур¬налов, кроме, может быть, журнала «Октябрь», на¬печатал бы любое произведение лауреата Нобе¬левской премии Пастернака. Но, хотя после смерти писателя прошло уже несколько лет, публикация произведения, подписанного его именем, встреча¬ет затруднения. В этих условиях предприимчивый издатель журнала, выходящего малым тиражом в Алма-Ате, сумел найти благожелательного цензо¬ра, который пропустил это произведение в печать. А может быть, цензор этот сочувствует тем идеа¬лам, которые не встречают официальной поддерж¬ки и провозвестником которых был Пастернак».

«Дорогой Иван Петрович, осмелюсь снова рекомендовать одно хорошее произведение — это маленькие повести Железняка о Достоевском. Так как журнал уже печатал повесть Косенко, то эта тема (Д.) как будто «Простору» не чужда.
Автор повестей Владимир Степанович Железняк — профессиональный писатель и профессиональный ис¬кусствовед (по кругу народного искусства, включая сюда иконы, кружева и т.д.). Я его знаю лет 45, он меня приобщал к литературе, когда мы вместе с ним учи¬лись в ВГЛК (Высшие гос. лит. курсы) и он руководил «Кузницей». Он был курсом старше, я ниже.
Достоевского Владимир Степанович знает как немногие и у нас, и за рубежом, чувствует его одна¬ко не как литературовед, а как современник и писа¬тель. Передача эпохи и духовной атмосферы — до¬стигается тактичной и крайне умеренной стилиза¬цией — эти вещи, короче, как будто писал сам Ф.М.
В общем я очень очень рекомендую эти повести.
Жму руку. Привет всем.
Ваш Домбровский. 22. VI. 70».

«Глубокоуважаемый Иван Петрович!
Поздравляем Вас с праздником, желаем много лет еще здравствовать на пользу русской литера¬туры!
Спасибо за журналы. Молодцы, журнал очень хорош.
Кто теперь читает «Чевенгур», что с ним? Что с остальными вещами? Если будете печатать, вспом¬ните, что 5-го января 15 лет со дня кончины нашего Андрея Платоновича.
Будьте здоровы, привет товарищам, которые помогают печатать нашего Андрея Платоновича. Привет всем!
Ваши Маша и М.Платоновы».
«14 февраля 1972.
Глубокоуважаемый Иван Петрович.
Посылаю вам мое «дитя» с некоторым опоздани¬ем (через неделю вместо трех дней), т.к. давно со¬биралась сделать одну вставку, для которой при¬шлось кое-что пересмотреть.
Для редакционных «усушки, утечки и утруски» я психологически подготовлена.
Вы заметите по тексту, что я описываю некото¬рые фотографии, карикатуры, рисунки М. А. Все это было подготовлено на всякий случай для книги и имеется у меня в негативах и оттисках.
Все остальное в Ваших редакторских руках. Я слышала, что они добрые и умные.
Сердечный привет.
Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова».
«Дорогой Иван Петрович!
Сегодня прочитал, вернее, дочитал Вашу по¬весть. Понравилась тем, что свои юношеские вос¬поминания Вы превратили в художественную вещь. Читается она с неослабевающим интересом. Плот¬ный, реалистический, «земной» текст чередуется с лирическими отступлениями, полными поэзии. Многокрасочны образы Ивана, Егора. Женщины тоже запоминаются.
Образ генерала Скобелева выписан по-лермон¬товски. Поверьте, здесь нет угодничества. При слу¬чае я об этом выступлю. Что касается двух России, то Белый генерал Скобелев тут ни при чем. Энгельс писал, что завоевание Россией Востока (нашего) иг¬рает просветительскую роль для отсталых народов.
Как я понял, Вы будете продолжать эту тему. И я хочу высказать несколько замечаний, правда, не¬существенных.
Мне кажется, что стихотворных текстов много¬вато. Они так и пестрят!
Я не знаю, можно ли готовить кашу из проса. «Из просяной каши», не из пшенной ли? (стр. 24).
Ахалтекинец и аргамак (стр. 22 — 23) не одно и то же. Но это для Вас простительно.
У Вас везде пишется Геок-Тепе! Правильно бу¬дет — Кок-Тюбе. В Крыму «Коктебель» от слова «Кок-Тюбе». Очевидно, Вы взяли это слово из ис-торической литературы. Но Вам, земляку, мне ка¬жется, надо бы давать правильную транскрипцию.
И, наконец, я хочу видеть образ «Травы в чис¬том поле» более убедительным, красочным, надол¬го запоминающимся. Это чисто дружеское пожела¬ние.
К Вашей повести я, видимо, еще вернусь. Она доставляет мне наслаждение прежде всего русским языком. В моем понимании писательство познает¬ся с первого же абзаца.
Во всем произведении я встретил два не понят¬ных мне слова: базбички и творожные шанежки. Ду¬маю, это тоже хорошо.
Ваш Такен Алимкулов. IIII. 1972 г.».- «29. IX. 73 г.
Уважаемый тов. Шухов!
(Простите, но до сих пор не знаю Вашего имени и отчества). Телеграмму Вашу получил. С финан¬совыми Вашими условиями мы согласны.
Относительно предисловия. Потапов уже вернул¬ся в Москву, и Вы можете написать ему официальное письмо-заказ, ссылаясь на нашу с ним устную дого¬воренность, по адресу: 113326 Москва М-326, Пятниц¬кая ул., 25, Государственный комитет по радиовеща¬нию и телевидению Совета Министров СССР, между¬народному обозревателю Анатолию Георгиевичу По-тапову. Думаю, что он все напишет оперативно.
Вам, видимо, небезынтересно будет узнать, что англичане уже успели снять по роману одноименный фильм, на который газета «Советская культура» в но¬мере от 4 сентября поместила большую положитель¬ную рецензию под заголовком «Кому нужны «шакалы». В рецензии дается высокая оценка и самому роману.
На сколько номеров Вы планируете публикацию всего романа?Хотелось бы, конечно, перед набо¬ром взглянуть на гранки, но понимаем, что по при¬чине большого расстояния это дело сложное, так что надеемся на опытность Ваших редакторов.
С уважением, Л.Штерн».
«Их Высокопревосходительству генералу М. П. Светличному.
Мой генерал!
Посылаю — как посулил — четыре номера — за сей год — крамольного моего, опального Просто¬ра. За всем тем осмеливаюсь внести некоторую яс¬ность насчет «Сионистской звезды», приведшей вас к гневу. Речь идет, оказывается, о стихотворении Ив. Рукавишникова, перепечатанном автором по¬вести о скульпторе Иткинде из жур. «Наука и жизнь» -№ 8за 1966г.
Коли вам будет угодно заглянуть в сей — упо¬мянутый выше — столичный журнал, то вы убеди¬тесь в том, что сия «Сионистская звезда» — не плод нашего творчества.
Теперь — об Иткинде.
Коненков — это было в минувшем году — напе¬чатал в Литературке восторженную статью о нем — как о великом художнике.
Ему — Иткинду — на днях присвоено звание За¬служенного деятеля республики.
Документальный фильм о нем послан в Монре¬аль — на выставку.
В чем дело ?
Может быть, об Иткинде — как и о гениальном Н.И. Вавилове — не следует сказывать народу на¬шему правды? А отчего не следует — вот этого нам никто не говорит.
Я служил, служу и буду служить великой нашей русской литературе. А кое-кто пытается принудить меня не к службе — к прислуживанию, прибегая при этом к запугиванию, к мелочной административной мести. Тут я —и это прежде всего — разумею взаи¬моотношения мои со здешним нашим руководст-вом, точнее —с некоторыми из тех людей, коим до¬верено руководство литературой. Ах, кабы люди-то эти что-либо в ней понимали и судили о литера¬торах не по их послужным спискам, медалям и ор¬денам, а по их истинному значению.
Ну ладно.
Рапорт кончаю.
Тебя по-прежнему люблю.
Крепко обнимаю.
Домашним — по низкому поклону. Косте — тоже.
В следующий приезд мой в Москву обещаю по¬читать новые строки «Метели».
Твой Ив. Шухов. 6.4.67. А-Ати».
Другое послание — на сей раз отцу.
«Дорогой Иван Петрович!
Спасибо за доброе письмо, за журнал. Вашу по¬весть я прочел с удовольствием — в ней есть ис¬кренность и нежность воспоминаний степного, ка¬зачьего, песенного детства. Благодарен я Вам и за те замечательные слова, которые Вы нашли, чтобы почтить память Александра Трифоновича.
Я слишком хорошо понимаю положение «Просто¬ра» сейчас. Вы засветили свой огонь — и к нему с разных сторон тянутся обогреться люди, бездо¬мные в силу своих литературных обстоятельств, и Вы всем рады бы дать место у костра — да не всем нравится, когда в степи что-то светит и греет.
Буду рад, если Вам удастся напечатать моего Островского, коли же нет — буду благодарен Вам и за одно доброе намерение это сделать.
Сердечный привет Вашим товарищам по редак¬ции.
Крепко жму руку. 21.111.1972. В. Лакшин»
После отлучения от «Нового мира» Твардовский не прожил и двух лет. Всего три года после ухода из «Простора» выпало и на долю отца... Он маялся, не находил себе места. Не шли широко задуман¬ные и великолепно начатые, но оборванные на полу¬слове «Пресновские страницы»...
Летом семьдесят четвертого по приглашению друга улетел в Таллин. Но эта — последняя — по¬ездка в полюбившуюся ему на склоне лет Прибал¬тику утишить душевную боль не смогла.
Два отцовских письма.
«Алма-Ата
пр. Коммунистический, 105
Изд-во «Зауши»
Лично Г.И.Толмачеву
Рига
Дубулты
Дом окололитераторов
Здравья желаю, Ваше превосходительство — Гена!
Все ли наши ребята — в том числе и ты, разуме¬ется, — полуживы-полуздоровы после отшумевшей тама у вас бездарной ярманки тщеславия? Вот уж где — в городе Атбасаре продавали гусей на база¬ре! Меня ж только и утешает, что ни я там не был, ни ленинградских моих сотоварищей — Феди Абра¬мова с Мишей Дудиным. Вам же всем — мало за¬видую.
Зато здесь — рядом со мной верный друг мой № 1 —А.Б. Чаковский. Каждый раз — при встречах — он приветствует меня лихим нацистским взлетом руки и загадочной улыбкой. Ждет, что я начну приставать с расспросами — чек чему. Ая- Иванушка-Дурачок — тоже в ответ ему бесхитростно ухмыляюсь. Дес¬кать, время покажет — кто кого обдурил...
Между тем одна тут окололитературная побля-душка из ЦДЛ доверительно сообщила мне — со ссылкой на именитые источники — о том, что Ша¬кал — это только повод, а ключи подбирались ко мне давно. Но ни Вавилов, ни Пастернак, ни Плато¬нов, ни Марина Цветаева и пр. и пр. имена не под¬ходили для короткого замыкания.
Впрочем, все это было известно и без цэдэе-ловской сучки. Но таким окололитературным побля-душкам — как шоферне — надобно верить более, чем, скажем, Володьке Одерихину.
Как вы там — в самом деле — живете? Беня Крик в неоклассики еще не продрался? Чугунного бюста Дм. Снегину не отлили? На чью мельницу льет ныне воду сбивчивый наш критик-баптист? Пуска-етли ночевать — в минуты мировой скорби Паши — блудного своего сына миролюбивая его мама ?..
Здесь — на взморье — скучновато. Погода — на семерых на дню ездиит. В Доме творчества — как ему и положено — бардак. Писателей тута — полто¬ры тарары. Б... юных и перестарок — навалом.
А вообще. А вообще — здесь живут чужие гос¬пода. Здесь чужая плещется вода. И оттого, навер¬но, с особой душевной болью думаешь тут о судь¬бе, великих наших российских скитальцах — Шаля¬пине, Бунине, Вертинском...
Ден через десять я, видимо, уеду в средневе¬ковый Таллин. Ежели приморская вилла тамошнего вице-губернатора мне пондравится — погожу торо¬питься в Алма-Ату — тем более что синоптики сулят тама сорокаградусную жару в июле и библейские ливни. Если будет тонуть Беня Крик — не спасайте. Медалей вам не дадут.
За всем тем — в последних строках моего пись¬меца — по низкому поклону моему всем нашим. Юре Герту, суетливому полугению Алеше Белянинову, бестселлеристу Морису, загадочному буддисту Ростиславу, да и малышам — Сашке с Володькой — они наши. Валерию Антонову — сорок один поклон с кисточкой. Остальным всем можешь кланяться по личному выбору — кто тебе пондравится.
Тебя же — как и всех скопом — обнимаю. Что-то давно не врал ты мне ничего про мои феерические гонорары, и потому мне скучно глядеть сейчас на окно моего роскошного номера, на еще более скуч¬ное — под дождем — Балтийское море, точнее — Рижский его залив.
Все.
Ваш Иван Шухов.
Рига.
Юрмалы.
Дубулты.
27.6.74»
«Ю.М. Герту.
Юра, милый, здравствуйте!
Давно собирался написать Вам, да все не дохо¬дили ни руки, ни ноги. Загорал. Купался. Трепался со всякими настоящими и бездарными писателями
— все едино!
Сейчас я — в Таллине. Городе сказочном. Непо¬вторимом, и от его неповторимой древности веет печалью.
Живу на положении высокого правительственно¬го гостя. Люксовый номер в Резиденции. Прикреп¬ленный автомобиль. Куды хочу — туды ворочу. Чего еще надо?! И Бог с ним — с Простором. Хороший был журнал — сказал мне Арбузов. — Но Вы, веро¬ятно, не знали про надпись в одесском трамвае: «Не высовывайся. Что ты завтра будешь высовывать?!»
А вообще, а вообще — сделали мы — все вмес¬те—немалое дело, и, наши имена припоминая, нас не забудут в новых временах!
ВДубултах — так называемом Доме творчества
— я был на малоуютной даче, в печальной комнате, в которой жил и, говорят, пил и написал свой гени¬альный «Дождливый рассвет» Паустовский. Эту его вещь — я лично — могу сравнить только с «Чистым понедельником» Бунина.
И все же. И все же. Я уже писал об этом Генке. Здесь живут чужие господа. И чужая плещется вода. И с грустью думаю я о незавидной судьбе великих рос-сийских скитальцев — Рахманинове, Шаляпине, Буни¬не... Кстати, Бунин, говорят, был в Таллине (уже Нобе¬левским лауреатом), и я видел старинный Таллинский отель, в котором он жил. И уже этим—я счастлив!..
Обнимаю, целую Вас.
Ваш Ив. Шухов. Таллин, 10.7.74 г.»
С уходом отца прежде «опальный, крамольный» журнал начал быстро опровинциаливаться, мелеть и блекнуть. Ради этого и старался бочком притер-шийся к литературе, усердно угодничавший перед властями преемник...
Когда отца не стало...
О том — заслоненном годами — апрельском дне писать мне уже приходилось. Но память возвращает к нему снова и снова.
...Тем длинным, тягучим и пустым последним днем апреля, когда город был уже обряжен к тра¬диционному хлопотному майскому представлению — на фоне нежной древесной зелени вызывающе краснели флаги и орифламмы, на перекрестках ора¬ли со столбов жерла загодя подключенных репро¬дукторов, — мы с отцом так и не увиделись. Но го¬ворили по телефону — он звонил мне с утра на ра¬боту, а вечером домой — не единожды. В этих звон¬ках без повода, в неожиданной теплоте, в мягкос¬ти и печальной нежности интонации, в возвраще-нии к одной теме — о том, как хотелось бы ему сво¬зить моего старшего сына в полюбившуюся на скло¬не лет Прибалтику — в Таллин, Ригу, на Рижское взморье, — во всем этом чувствовалось предощу¬щение — несбыточности, боязнь опоздать сказать недосказанное, облегчить душу...
Последний раз отец позвонил уже в сумерках — перед тем, как вызвать такси и отправиться коро¬тать нелюбимые праздные дни к старшей сестре, перебравшейся по его настоянию в Алма-Ату из Пресновки.
До места он не доехал... Бог, видно, услышал его. Отец, отроду не жаловавший врачей и санато¬риев, пуще всего на свете боялся стать дряхлым и беспомощным. Гнилое дерево долго скрипит, гова¬ривал он, крепкое — валится сразу...
С того фантасмагорического вечера, когда вдруг навалилась и оглушила какая-то особая, от¬тененная неуместной праздничной шумихой тиши¬на и пустота, я не сразу смог осознать, что начнет¬ся теперь для меня совсем иная полоса и принесет она с собой неведомые прежде эмоции, волнения и заботы...
Хоронили отца лишь три дня спустя — четвер¬того мая. Накануне в газетах появился некролог, под которым чернел длинный список номенклатурных лиц и некоторых приравненных к ним деятелей куль¬туры. Открывала перечень фамилия «первого чело¬века в республике». Это был официальный показа¬тель, как теперь модно говорить, рейтинга усопше¬го и знак того, что церемония должна.быть органи¬зована по высшему разряду.
«Они любить умеют только мертвых...» В день похорон отцу, действительно, были воз¬даны высокие казенные почести. Прощание проис-ходило в просторном фойе театра драмы. У гроба сменялся почетный караул. Два часа вдоль стен, сплошь уставленных венками, под звуки траурных мелодий непрерывным потоком шли и шли люди. Не знаю, отчего, но вид этой движущейся люд¬ской реки усиливал во мне ощущение тревоги и вдруг наступившего сиротства. Оглушенный, словно во сне следил я за происходящим. Заме¬тил в фойе операторов с кинокамерами. И помню, как екнуло и защемило сердце, когда — уже перед концом прощания — мимо отца, соблюдая воинский ритуал, прошли молодые солдаты-пограничники, держа в вытянутых руках форменные зеленые фу¬ражки... Потом гроб установили на специальном откры¬том катафалке, увитом лентами и цветами, и длин¬ная колонна машин двинулась — в сопровождении автоинспекции — к старому, давно заселенному кладбищу на Ташкентской, где уже тогда не было мест и хоронили лишь избранных, и не иначе как с ведома властей...
Спустя несколько месяцев высший партийный синклит принял постановление об увековечении па¬мяти «видного советского писателя И.П.Шухова». Предусматривалось присвоить имя отца улицам в Алма-Ате и Петропавловске, издать собрание со¬чинений, выпустить документальный фильм...
Имя улицам присвоили: в Алма-Ате — непримет¬ной, окраинной, в Петропавловске— приличной. А с пятитомником...
«Во исполнение постановления» Комитет по пе¬чати особым приказом предписал издательству вы¬пустить собрание сочинений — «в улучшенном ху-дожественном оформлении и полиграфическом ис¬полнении». (На деле —вышло иначе). Издательство должно было в месячный срок вместе с Союзом пи¬сателей определить перечень произведений.
Пункт о сроке был включен ради формы. Ни в из¬дательстве, ни в Союзе заниматься такой сложной, кропотливой работой никто не стал бы, да и не смог. Скорее всего, ограничились бы переизданием из¬бранного, сославшись на отсутствие текстового материала. Благо, зацепка для этого имелась: са¬мым большим по объему при жизни отца было «Из¬бранное» в четырех томах, куда, среди прочего, вхо¬дили романы «Горькая линия» и «Действующая ар¬мия», в которых многие главы очень близко, почти до повторов, перекликались друг с другом. Допус¬кать такое в Собрании сочинений было, понятно, нельзя.
А как быть с романом «Родина»? Печатался он лишь единожды, в тридцать шестом году. Позднее отец объединил его с «Ненавистью», которая — в переработанном виде — не раз переиздавалась, приобретя канонический статус.
Пришлось взяться за работу. Тома были сданы в производство и вышли в обусловленные ведом¬ственным приказом сроки.
Но — еще до первого тома удалось выпустить книгу воспоминаний. В работе над ней, кстати, так пригодившейся и для пятитомника, хорошо помогал мне бывший мой университетский однокашник, со¬трудник издательства Володя Ермаченков. В кни¬гу, иллюстрированную множеством фотографий, вошли мемуары сорока авторов — казахстанцев, москвичей, ленинградцев... Теперь —из этих соро¬ка — здравствующих осталось меньше половины.
Всего несколько страниц об отце успел напи¬сать Домбровский. Оборванная на полуслове вне¬запной кончиной статья «Памяти Шухова» была пос¬ледней рукописью Юрия Осиповича, оставшейся на его письменном столе...
Не откликнулись на просьбу участвовать в сбор¬нике только знаменитый Виктор Шкловский и Сер¬гей Марков. Оба были в преклонном возрасте и вскоре ушли из жизни...
Протяни мы тогда совсем немного с книгой — не быть бы в ней и воспоминаниям Шуры — Александ¬ры Александровны — Есениной, Андрея Алдан-Се¬менова, Николая Почивалина, Габита Мусрепова...
С каждым из этих людей надо было списаться, встретиться, переговорить по телефону...
Несколько раз бывал я на квартире у Мусрепо¬ва, земляка и друга отца, жившего с ним раньше не один год в ближайших соседях в доме на углу Абая и Мира. Сам Габит Махмудович уже не писал — было плохо со зрением, — но охотно рассказывал мне и об этом их не столь давнем соседстве, о вза¬имных дружеских розыгрышах, вспоминал и о со¬седстве давнем, изначальном. О том, что они - отец в Пресновке, а Габит в ауле неподалеку от другой казачьей станицы — Пресногорьковской -в ранние свои годы видели одни и те же широкие ковыльные просторы, чистые озера да березовые перелески, дышали воздухом Северного Казахста¬на, настоенным на вольном степном разнотравье. Говорил Мусрепов и об их поездках в Москву, о встречах с Фадеевым, Шолоховым, Эренбургом, совместной с отцом работе над документальными фильмами о Казахстане...
Вспомнил, как сговаривал отца переехать в но¬вый — вблизи кунаевского особняка — фешенебель¬ный дом, но тот отказался: жаль было ему рас¬статься с березками, поднявшимися напротив окон...
Он говорил, а я записывал, стараясь ничего не пропустить. Вспоминая о первой казахской Дека¬де в Москве, Габит Махмудович рассказал о том, как, гуляя по лесу возле писательских дач вместе с Беимбетом Майлиным, они встретили Фадеева, а тот, приветствуя, широко раскинул руки: «О, каза¬хи!» Мусрепов оживленно произнес это, задумал¬ся, словно вглядываясь в ту картину сквозь пелену времени, а потом сказал: «Будешь писать — не за¬будь вставить это: «О, казахи!»
План собрания сочинений вырисовывался так. Первый и второй тома должны были составить ро¬маны «Горькая линия» и «Ненависть». В следующий намечалось включить главы из «Действующей ар¬мии» и «Родины» и автобиографические повести «Пресновские страницы». Два же завершающих тома складывались из разножанровых произведе¬ний — стихов, рассказов, пьес, очерков, статей, вос¬поминаний и писем.
С двумя каноническими отцовскими романами особых хлопот не было. Пришлось только выпол¬нить техническую работу — вдоволь покорпеть над расклейкой в общей сложности тысячи с лишним книжных страниц.
А вот с третьего тома начались куда более се¬рьезные трудности. Наивно полагая, что собрание сочинений обязано как можно полнее, без лакун и урезаний представлять творческое наследие писа¬теля, я решил в повести «Колокол» восстановить гла¬ву о Скобелеве, которую отец вынужден был под давлением обстоятельств изъять из предыдущих книжных изданий. Глава эта печаталась целиком лишь единожды, при первой журнальной публика¬ции, и, как, возможно, помнит читатель, подверглась с высокой трибуны резкой по форме, а по сути на¬четнической критике за внеклассовый, якобы, под¬ход и идеализацию образа Белого генерала.
Увы, номер и на сей раз не прошел. После того, когда рукопись тома была сдана в издательство, меня пригласил к себе директор — тихий, осторож¬ный человек с мягкими, вкрадчивыми манерами — и, подсев напротив меня за приставной столик, на¬чал какой-то малозначащий разговор, а затем, по¬чему-то понизив голос и оглянувшись на дверь, подвел дело к главному. Положил мне ладонь на руку, как бы умиротворяя, и сказал: «Надеюсь, вы понимаете: печатать ту главу еще не пришло вре¬мя». И после небольшой паузы добавил: «Давайте подождем лет десять...»
Не обошлось без рифов и при подготовке завер¬шающих томов. Возникали сложности неожиданно и там, где, казалось, быть их совсем не должно бы. С огромным трудом удавалось раздобывать текс¬ты даже не очень давних публикаций. Скажем, неодин месяц — а издательский график не ждет! — пришлось потратить, чтобы заполучить копию от¬цовского публицистического выступления на одном партийном пленуме. В газетах оно печаталось в кратком изложении. Полный же текст, как выясни¬лось, хранился в специальном, за семью печатя¬ми, архиве Института истории партии. Телефонные разговоры — даже по «вертушке» — с функционера¬ми сего таинственного заведения были безрезуль¬татны. Лишь в последний момент сверхбдительные архивариусы смилостивились, разрешив скопиро¬вать нужные страницы стенограммы.
Перечитывая их, я не мог понять, что же было там этакого секретного. Обычный — тогда, в азар¬те поиска — я этого не заметил, а с огорчением об-наружил уже задним числом — набор нехарактерных для отцовского лексикона стандартных, политизиро¬ванных фраз — о борьбе идеологий, заботе партии, чувстве высокой ответственности за свой труд... Может, и не стоило увековечивать этот далекий от литературы «навязший в зубах агитпроп»?..
В один, увы, не прекрасный день позвонил не¬знакомый молодой человек, назвался кинорежис¬сером, сказал, что собирается снимать фильм об отце и хотел бы со мною встретиться.
Встреча вскоре состоялась. Из разговора я по¬нял, что незнакомец делал, можно сказать, первые шаги в своей профессии и на его счету числилась единственная короткометражка — о каком-то отбы¬вающем срок уголовнике. Теперь же, объяснил он, студийное начальство предложило взяться за фильм о Шухове. Он согласился и хотел, чтобы я помог ему ориентироваться в теме и отобрать нуж¬ный материал.
Не успел я молвить слова, как собеседник вклю¬чил магнитофон. По первым его вопросам было видно, что он имел об отце весьма туманное пред-ставление. Книг не читал и о нем самом почти ни¬чего не слышал.
Пришлось начинать с азов. Рассказывал я сбивчиво, волнуясь, подробно останавливался на второстепенном и упускал важ¬ное. Сковывала запись на пленку, да и вообще — трудно говорить о близком перед чужим, непосвя-щенным человеком.
Еще труднее пришлось мне перед кинокамерой, когда через несколько дней после нашего знаком¬ства мы снова встретились — на этот раз в мастер¬ской пожилого художника. Его режиссер почитал за своего учителя и решил сделать одним из персона¬жей будущего фильма. Художник этот, якобы, хо¬рошо знал моего отца. Возможно, так и было, но от отца я никогда о нем не слышал, и режиссерский замысел меня удивил и насторожил. Еще сильнее насторожило и то, что не было написано никакого сценария, и о том, какой будет картина, оставалось только гадать. Когда я поделился с режиссером со¬мнениями, он начал уверять, будто бы сценарии теперь необязательны, но есть некая текстовая ос¬нова и я смогу с нею позже ознакомиться.
Словом, не успел я и глазом моргнуть, как ока¬зался перед нацеленной кинокамерой.
Хозяин мастерской — ради антуража — сидел в сторонке у мольберта и делал для пущей важности какие-то невнятные наброски. Тут же были и режис¬сер с оператором. От неожиданности я опять за¬нервничал и, чувствуя, что говорю не то и не так, стал как-то неестественно, взвинченно и отрывоч¬но живописать разные связанные с отцом истории. Подробнее всего — о том, как однажды зимой у отца стащили в бане ботинки, и он как ни в чем не бывало шел оттуда по городу босым. Передавая эту сценку, я нервически жестикулировал, похохатывал и внутренне был недоволен собой — и понимал, что ничего уже не изменишь.
Из всего моего длинного, беспорядочного моно¬лога режиссер отобрал потом именно этот эпизод, открыл им картину и назвал ее «Босиком по снегу».
Следом за мной здесь, в этой мастерской, сня¬ли других приглашенных. Каждый тоже говорил, кому что заблагорассудилось. Из такой мозаики, дополненной кое-каким «изобразительным рядом», видно, и должен был составиться фильм.
Я вспомнил, что в одном давнем, времен отцов¬ского редакторства в «Просторе», выпуске киножур¬нала один сюжет запечатлел отца вместе с сотруд¬никами в его редакционном кабинете. Отец произ¬носил там несколько фраз — о текущих просторовских делах и планах.
Вместе с режиссером разыскали ленту в архив¬ном хранилище и сняли копию. Кажется, то был единственный отрадный момент, однако и он — о чем позже — был смазан впоследствии из-за раз¬гильдяйства, а скорее — по умыслу оставшихся за кадром руководящих чиновников от телевидения и кинопроката. А может — и кого повыше...
И вот — настал день рабочей премьеры. Не¬сколько человек, причастных к фильму, собрались в маленьком просмотровом зале. Погас свет, и в ту же секунду я увидел на экране — себя, крупным планом, услышал свой взвинченный, до неприли¬чия громкий голос и наигранный смех. И только пос¬ле моего соло появилось, наконец, название кар¬тины. Титров, однако, не было. Видимо, такой при¬ем режиссер посчитал своей оригинальной творчес¬кой находкой.
Потом меня сменили на экране другие вспоми¬навшие об отце, как принято говорить — писателе и человеке. Но ни того, ни другого обрисовать, кажет¬ся, не смогли. Между сумбурными рассказами был включен и сюжет из той самой запечатлевшей отца архивной киноленты. И этот старый черно-белый фрагмент — среди цветных кадров — показался мне самым ценным и ярким.
Однако режиссер, следуя авангардной моде ра-зоблачительства и раскрытия «темных пятен», об¬ратил взор в тридцатые годы и четверть короткой двадцатиминутной ленты занял вычитанной в газе¬тах той поры нашумевшей историей искусственно раздутого судебного преследования отца якобы за «морально-бытовое разложение». Глаз кинокамеры выхватывал то один, то другой клеймящий заголо¬вок, в духе опять-таки новомодной киношной сти-листики, кадры начинали кружиться, превращаясь в некий зловещий калейдоскоп, звучали хлесткие фразы из тогдашних разнузданных газетных ста-тей, а суть — обвинения с отца были сняты как не¬обоснованные и дело прекращено — осталась за кадром...
Еще одна горькая пилюля поджидала в завер¬шение, когда наконец-то пошли титры. Автор сце¬нария (которого не было!), он же —режиссер... Опе-ратор... Киностудия... Год выпуска... Все. Фамилии тех, кого зрители видели и слышали с экрана, ока¬зались тайной за семью печатями. «Опознать» их сумеют разве что родственники да знакомые...
...Зажегся свет, и — среди напряженной тишины — послышались вдруг одинокие хлопки. То аплоди¬ровал раскрасневшийся, довольный художник. Он тоже — по знакомству — получил в картине слово, хотя ничего путного не молвил.
К аплодисментам никто не присоединился... По¬прощавшись друг с другом и, как после поминок, не задерживаясь и не обменявшись впечатлениями, разошлись... И экранная судьба «наскоро, живьем» скроенной киноподелки оказалась безрадостной, можно ска¬зать — плачевной. Не знаю, в чем секрет, но ни разу не увидел я ее названия ни на одной из городских афиш. Хотя опять-таки не ведаю, по чьему распо¬ряжению, ленту, как случайно приходилось порою слышать, показывали для узкого круга — то в кон¬ференц-зале Союза писателей, то в консерватории, то в министерстве внутренних дел... Может быть, правда, это и к лучшему...
И — еще один штрих. Как-то я наткнулся на «Бо¬сиком по снегу» в программе местного телевиде¬ния. Загодя приготовился записать звучащий в фильме отцовский голос. Едва дождался, с нетер¬пением карауля волнующий фрагмент, но — вмес¬то радости — словно получил оглушительную оплеу¬ху. Эпизод с отцом из фильма вырезали...
Так и не удалось пополнить маленькую домаш¬нюю отцовскую фонотеку. Хотя, какая там фоноте¬ка — всего-то пара записей. Но тем они для меня и дороже...
Одну кассету прислала из Москвы вдова Михаи¬ла Петровича Светличного. С ним отец был очень дружен. Бывал у него на даче в Серебряном бору.
Другая — шестнадцатиминутная — запись из до¬машней фонотеки была — в отличие от московской — сделана профессионально, в студийных услови¬ях. В шестьдесят восьмом году отмечали столетие со дня рождения Горького и кое-как уговорили отца откликнуться на дату по радио. Писать он ничего не стал, а прочел свои публиковавшиеся раньше вос¬поминания о встречах с вдовой Горького — Екате¬риной Павловной Пешковой.
«После смерти писателя вещи его обретают иную значимость, а образы — иной блеск и иную глубину мысли», — писал когда-то отец, узнав о кон¬чине Алексея Толстого.
Действительно, обретают. Особенно, если речь — о родном, кровно близком тебе человеке. Его давно нет, но ты продолжаешь жить под сенью его имени, и каждое чье-то праздное, небрежное, а час¬то корыстное прикосновение к этому имени и памя¬ти — или невнимание и забвение — задевают по жи¬вому, травмируют душу.
Летом восемьдесят четвертого в Алма-Ате про¬ходило помпезное мероприятие — всесоюзная кон¬ференция в честь тридцатилетия целины.
В фойе Академии наук, в перерыве между за¬седаниями, я столкнулся с именитым московским гостем — Анатолием Ивановым. Грузный творец «Вечного зова», он же — главный редактор «Моло¬дой гвардии», секретарь правления Союза писате¬лей, лауреат и т.д. шел в сопровождении стройной женщины, в которой я сразу узнал бывшую алма-атинскую журналистку, а ныне московскую писа¬тельницу Ирину Ивановну Стрелкову. Когда-то, после войны, она вместе с моей матерью работа¬ла литсотрудницей в «Ленинской смене». Не будь ее, вряд ли решился бы на разговор со знатным ли¬тературным генералом. Что-то вдруг тогда меня дернуло, и я с горячностью и рвением стал говорить все о том же — о безразличии столичных литфункционеров к памяти моего отца. Ирина Ивановна оза¬боченно кивала, кое-что переспрашивала, а ее спут¬ник не вымолвил ни слова, стоял, досадливо отду¬ваясь и тупо глядя поверх моей головы. Откуда мне было знать, что в портфеле одиозного журнала уже дозревали антишуховские писания одного «молодо¬гвардейского» пасквилянта — тоже, как и его пат¬рон, бывшего казахстанца и даже «просторовца», затаившего обиду на отца, при котором он, оскан¬далившись, ушел когда-то из редакции...
«Москва Союз писателей СССР
И. И. Стрелковой
Здравствуйте, Ирина Ивановна!
Вот и подходит к концу год, и невольно оглядываешь его мысленно, подводишь итоги. В этом году исполнилось 80 лет со дня рождения отца. И вот видишь, другие даты — Ф.Панферова, С.Мар¬кова, П.Замойского — Москва отметила как надо, а о Шухове, увы, и не вспомнили. Это — несмотря на письмо в столицу от комиссии по литературному наследию. Ни тебе вечера в ЦДЛ, ни статьи в жур¬налах. Когда Вы приезжали в Алма-Ату, я говорил о некоторых литературных делах, Вы, помнится, обещали посодействовать, но, еще раз, увы...
Все это наводит кое на какие не очень-то ра¬достные размышления. Извините за минорный тон. Просто попалась на глаза заметка в «Литературной России» об очередном юбилейном вечере в ЦДЛ...
24.XI 1.86».
«Дорогой Илья Иванович!
Сразу по возвращении из Алма-Аты я говорила о 80-летии Ивана Петровича с Верченко, и он ска¬зал, что отмечать будут. Но все дальнейшее уже зависело от комиссии по наследию и прежде всего от Вас, как секретаря комиссии. Юбилей Замойско-го прошел очень интересно и при переполненном зале во многом благодаря его сыну Лоллию Пет¬ровичу. То же и с Панферовым, там комиссия очень деятельная. Ну и, конечно, живы в Москве люди, ему обязанные.
Я не знаю, на которое число назначен вечер па¬мяти И. П., но со мной уже говорили, и я дала согла¬сие выступить. А кто еще может сказать слово о за-мечательном писателе Шухове? Очевидно, Вы долж¬ны пригласить кого-то из алма-атинских писателей, из аксакалов, близко знавших Ивана Петровича. Свя¬заться с сибиряками. Насколько я понимаю, вести вечер должен А. С.Иванов. Но нужен еще и основной докладчик — специалист по творчеству И. П. Шухова.
Пожалуйста, помните, что главная работа по от¬цовскому наследию — на Вас. Это правило. Напри¬мер, ко мне лет десять назад обратились сыновья Ефима Пермитина с просьбой написать воспомина¬ния о нем. Написала. И думала, что все материалы уже пропали. А сборник воспоминаний вышел. Вот так... А Вы собираете воспоминания об Иване Пет¬ровиче? Для будущей книги? Если собираете, то по¬надобится и терпение, чтобы довести до печати.
Кстати, если комиссия по наследию И. П. не очень-то деятельная и уже порядком поредела, Ваша обязанность составить и утвердить новую.
Всего Вам самого доброго.
] 1.01.87. И. Стрелкова».
«Уважаемый Илья Иванович!
В «Просторе» в январе 1972 г. был напечатан очень славный отрывок из «Пресновских страниц». Сейчас в издательстве «Детская литература» вы-ходят сборники о детстве и отрочестве, куда уже вошли Пришвин, художник Петров-Водкин и др. От¬рывок, опубликованный в «Просторе», в издатель-стве понравился. Но я не знаю, входили ли воспо¬минания о детстве в собрание сочинений Ивана Петровича. К Вам такая просьба —прислать, не от-кладывая, либо то, что вышло под заглавием «Тра¬ва в чистом поле» (уже упомянутый номер «Просто¬ра»), либо Вами составленные страницы детства. Адрес: 103720 Москва, Центр, М. Черкасский пер., 1, издательство «Детская литература», Светлане Николаевне Боярской.
Всего Вам доброго.
19.04.88. И.Стрелкова». «117334 Москва
ул.Косыгина, 5, кв. 335
Рассадину С. Б.
Уважаемый Станислав Борисович!
Написать Вам вдохновили меня Ваши воспоми¬нания о Кайсыне Кулиеве «Он был легким...» Их я недавно прочитал в «Юности».
А дело вот в чем. Я сын писателя Ивана Петро¬вича Шухова. В 1963 — 1974 годах отец был глав¬ным редактором журнала «Простор». У него с дав¬них пор было много друзей, известных литерато¬ров, которые считали за честь напечататься в «Про¬сторе». Среди них был и Кайсын Кулиев. Отец лю¬бил его как поэта и человека.
В архиве отца сохранилось письмо К.Кулиева. Вот я и решил послать Вам ксерокопию. Поскольку отпечаток не очень четкий, на всякий случай при¬вожу выдержку из этого письма.
«Дорогой Иван Петрович!
Дорогой друг, я обращаюсь к тебе с необычной просьбой. Очень прошу прочесть статью Станисла¬ва Рассадина. Правда, неловкостью для меня яв-ляется то, что статья его частично обо мне. Но Рас¬садин талантливейший исследователь поэзии, он мой друг, и я хотел бы, чтобы его статья была на-печатана в «Просторе», редактируемом тобой.
Я обещал тебе стихи. Может быть, скоро при¬шлю тебе их.
Желаю тебе, дорогой Иван Петрович, всего самого доброго.
Обнимаю.
Твой Кайсын Кулиев. 7.1.69 г. Москва».
Был бы признателен Вам, уважаемый Стани¬слав Борисович, хотя бы за краткий ответ.
12.09.88».
«Уважаемый Илья Иванович!
Ваше письмо поймало меня — буквально — на пороге: уезжаю, притом надолго.
Это я к тому, что — хорошо, что поймало, иначе бы сочли меня, не ответившего, хамом. С другой же стороны — простите, что вынужденно краток.
Спасибо. Ужасно приятно было получить как бы неожиданную весточку от Кайсына. Почему он напи¬сал обо мне Вашему отцу, решительно не помню; не знаю даже, о какой статье могла идти речь (впро¬чем, догадываюсь), но в любом случае приятно.
Имя Вашего отца мне, разумеется, хорошо из¬вестно. Между прочим, помню, что и Кайсын гово¬рил о нем очень тепло. Если не ошибаюсь, они были дружны со времен балкарской ссылки.
Словом — благодарю Вас.
Будьте здоровы, Илья Иванович.
Ваш С.Рассадин. 14.9.»
«Москва Каверину В.А.
Уважаемый Вениамин Александрович!
Давно собирался написать Вам. И вот, наконец, ре¬шился. Прочитал в «Литгазете» беседу, из которой уз¬нал, что Вы работаете над новой книгой мемуаров. «Кое-что из материалов, вошедших в книгу, уже опуб¬ликовано, остальное будет напечатано впервые».
Меня это волнует вот в связи с чем. Знаю, что, когда мой отец Иван Петрович Шухов с 1963 по 1974 год редактировал журнал «Простор», у Вас с ним и журналом были добрые отношения и творческое со¬дружество.
Отец у мер в 1977 году, ив его архиве сохрани¬лась телеграмма, которую Вы прислали ему летом 1966 года к его 60-летию: «Дорогой Иван Петрович! Сердечно поздравляю Вас, талантливого, мужест-
венного, умного деятеля нашей литературы. Желаю здоровья, удачи, счастливой работы. Да здравст¬вует «Простор»! Ваш Каверин».
Хранится и Ваше письмо: «Дорогой Иван Петрович!
Пишу Вам, мучаясь угрызениями совести. В са¬мом деле — Вы напечатали в «Просторе» такую теп¬лую, сердечную статью обо мне, а я все еще не собрался поблагодарить Вас. Не буду ссылаться на причины. Их много, но не в них дело.
Итак, примите сейчас мою искреннюю запозда¬лую благодарность. Я ведь не забыл и то, что если бы в «Просторе» не появился мой «Двойной портрет», он не мог бы появиться и в собрании сочинений.
Посылаю Вам мой новый роман — м. б., Вы о нем слышали? То была трудная работа, отнявшая у меня четыре года. А то и больше, толком не считал. Буду счастлив, если он понравится Вам...
Крепко-крепко жму Вашу руку.
Ваш В.Каверин. 13.Х.72».
Мне, Вениамин Александрович, захотелось на¬помнить Вам об этом не без сокровенной надеж¬ды, что, может быть, Вы сочтете возможным посвя-тить несколько строк в Вашей новой мемуарной книге светлой памяти Ивана Петровича Шухова. С огорчением приходится отметить, что московские писатели его почему-то совсем забыли.
Был бы очень и очень признателен Вам.
Желаю Вам доброго здоровья и осуществления всех Ваших творческих замыслов.
С глубоким уважением
Илья Шухов. 20 июня 1988 года».
«Москва Каверину В.А.
Уважаемый Вениамин Александрович! К Вам еще раз обращается сын писателя И.П. Шухова, с которым Вы, судя по сохранившейся в архиве отца переписке, были хорошо знакомы. В июне я писал Вам, но Вы, наверное, очень заняты: отклика я не получил.
Сейчас я обнаружил в архиве ксерокопию Ваше¬го давнего, 60-х годов, письма Ивану Петровичу и решил послать вам ее.
Отец умер в 1977 году, и я стараюсь делать все, чтобы память о нем не глохла.
С уважением
Илья Шухов.
12.09.88».
«Уважаемый Илья Иванович,
я прекрасно помню Вашего отца, хотя я его никог¬да не видел. Но его отношение ко мне вспоминается с чувством благодарности и глубокого уважения.
Недаром «Простор» под его руководством упо¬мянут в моей новой повести «Силуэт на стекле», на¬печатанной в журнале «Знамя» № 4 за 1988 г. Фа¬милия его не упомянута, но упомянут «Простор» как журнал, широко распахнувший двери для талантли¬вых молодых писателей.
Ваш отец был душою «Простора» и душой ра¬душной, разумной и разносторонней.
Но у меня слишком мало материала и впечатле¬ний, чтобы писать о нем статью. Ведь я его даже никогда не видел. Может быть, это письмо допол-нит архив, содержащий литературное наследие Ивана Петровича.
Извините, что я сразу не ответил Вам — долго был в отъезде, а потом болел.
Крепко жму Вашу руку. В.Каверин. 1.10.88 г.»

«Дорогой Илья Иванович!
Знаю, что Вы работаете вместе с «Детской лите¬ратурой» над «Пресновскими страницами». Иван Шу¬хов входит в том, где художник Кузьмин, Пантелей-мон Романов и воспоминания Татьяны Луговской. Компания хоть куда. За этими сборниками «Детской литературы» уже гоняется книготорговля, требует мил¬лионных тиражей. Сборники выходят двух типов: «От¬рочество» и «Школьные годы». Думаю, что Ваши ре¬бята тоже ими заинтересуются. Непременно достаньте. Всего Вам самого доброго, Евгении Александ¬ровне кланяюсь.
И. Стрелкова. 3.02.89».
«123557 Москва
Малая Грузинская ул., 38, кв. 18 Платоновой М.А.
Уважаемая Мария Андреевна!
Узнал из «Литгазеты» о создании комиссии по литературному наследию Вашего отца А.П.Плато¬нова и решил написать Вам. Я сын известного Вам писателя Ивана Петровича Шухова. Говорю — из¬вестного Вам, потому что видел Вашу подпись на письмах, которые адресованы были моему отцу в бытность его главным редактором журнала «Про¬стор». Отец много сделал тогда для того, чтобы опубликовать повесть «Джан» и другие вещи Анд¬рея Платоновича, которого он высоко ценил.
К концу года у меня должна выйти в Алма-Ате книга, куда входят воспоминания об отце, а в этих воспоминаниях есть строки об А.Платонове. Буду жив-здоров, постараюсь прислать эту книгу Вам.
Будет ли когда-нибудь музей Андрея Платонова'? (Музей И. П. Шухова открыт на его родине, в стани¬це Пресновке Северо -Казахстанской области).
Если не трудно, напишите, пожалуйста, Мария Андреевна, что Вы помните об Иване Петровиче. Я был бы очень признателен Вам за ответ.
Р. 8. Волею судьбы, я работаю заместителем ре¬дактора того самого «Простора». Может быть, Вы смогли бы написать для нас воспоминания об Анд¬рее Платонове или предложить журналу что-нибудь еще новое о нем? Это было бы хорошим продолже¬нием шуховских традиций.
26.09.88». Ответа, к сожалению, не последовало...
«Москва
ул.Черняховского, 4, кв. 128 Озерову Л.А.
Дорогой, многоуважаемый Лев Адольфович!
Вышел второй номер «Простора» с Вашей пуб¬ликацией Пастернака, и мне захотелось поблаго¬дарить Вас за прекрасные, теплые слова о моем отце, за вашу верность его памяти.
А еще хочу, Лев Адольфович, посоветоваться с Вами вот о чем. В издательстве «Художественная литература» наконец-то вышел двухтомник сочине¬ний Ивана Петровича — романы «Горькая линия», «Ненависть», автобиографические повести «Прес-новские страницы». Эти повести — «Колокол», «От-мерцавшие марева», «Трава в чистом поле» — пред¬станут перед всесоюзным читателем впервые: до сих пор они публиковались только в Алма-Ате (да и то — с купюрами). Между тем о них высоко отзыва¬лись те, кто их читал; в архиве отца сохранился, на¬пример, великолепный отзыв Марка Поповского.
Было бы обидно, если отцовский двухтомник останется незамеченным столичной литпериодикой: все-таки это, пусть и невеликое по числу то¬мов, но первое за все время собрание сочинений И.П.Шухова, изданное Москвой. (Кстати, «Преснов-ские страницы» включены и в сборник серии «Отро-чество», сданный сейчас в производство издатель¬ством «Детская литература»).
Подскажите, дорогой Лев Адольфович, как быть. Зная о Вашей занятости, просить Вас напи-
.
сать рецензию не осмеливаюсь, хотя, что и гово¬рить, был бы счастлив...
Еще раз спасибо Вам от души!
13.02.90».
«14.111.90
Дорогой Илья Иванович!
Рад, что вышел двухтомник Ивана Петровича. Так принято «закруглять» многие предполагаемые собрания сочинений.
Разумеется, такое издание не должно остаться без отклика. Обычно я о прозе не писал и не пишу. Не моя сфера. Да и выходы в печать у меня сильно ограничены. Был я членом редколлегии «Книжного обозрения», да теперь выведен из редколлегии без каких-либо объяснений.
Прошу Вас написать в «Кн. обозр.». М.6., надо послать им двухтомник.
А вообще-то для серьезных откликов в газетах и журналах Вам надо было бы недели на две при¬ехать в Москву и походить по редакциям. Надо сте¬реть ботинки до пяток, чтобы добиться ответа. Это, Илья Иванович, работа каторжная, и Вы, сын Ивана Петровича, ничего не добьетесь, сидя в Алма-Ате и переписываясь с теми или иными литераторами. Подумайте. Кажется, я советую Вам дело.
Возвращение народу старого писателя, восста¬новление справедливости в отношении его требуют отдачи сил и времени не одного, а многих людей.
От души желаю успеха.
Лее Озеров».
«О Юрии Казакове, смелости и цензуре.
В «Литературной газете» (25.07.90) напечатана статья А. Василевского о предстоящих публикациях «Нового мира». В ней, в частности, сообщается: «В 7-м номере журнала... можно (было бы) встретить и рассказ Ю. Казакова, на первый взгляд всем хоро¬шо известный, — это «Нестор и Кир». Опубликован¬ный некогда в журнале «Простор», рассказ был изу¬родован по цензурным соображениям и в таком ос¬копленном виде неоднократно перепечатывался как при жизни автора, так и после его смерти».
Читатель «ЛГ», не знакомый с литературной си¬туацией 60-х годов, может понять это утверждение превратно. В ту тягостную, крайне неблагоприят-ную для талантливой литературы пору москвич Юрий Казаков, как и многие другие настоящие пи¬сатели страны, был одним из желанных и почитае¬мых авторов получившего тогда всесоюзное чита¬тельское признание казахстанского ежемесячника. Вот что он писал главному редактору «Простора» И. П. Шухову 5 июня 1965 года:
«Дорогой Иван Петрович!
(...) Получил я журнал и ваше письмо, большое спасибо. Спасибо за хорошие слова в мой адрес, а — главное — считайте, что вы сделали еще одно благое дело. Эту главку (Нестор и Кир) я написал в 62 году, предлагал многим журналам, но ни один не взялся напечатать. Можете поэтому представить мою радость, когда я увидел эту штуку, хоть и с ку¬пюрами, напечатанной.
(...) Напоследок я вам хочу.сказать, что выделае¬те большое дело, печатая более или менее откровен¬ные вещи. И ваш журнал читают с восторгом в Мос-кве. Сужу по тому, что многие уже говорили мне при¬ятные слова насчет «Нестора и Кира». А также и на¬счет Платонова, Мандельштама, Раевского и т.д.».
По этим словам видно: автор прекрасно пони¬мал, что редакций была вынуждена, дабы спасти его «штуку», сделать кое-какие купюры, обойдя тем самым жесточайшие идеологические препоны. Тому, что удалось «пробить» тогда всюду от¬вергнутый великолепный рассказ, помню, не мень¬ше автора радовались и главный редактор, и все сотрудники «Простора».
И, памятуя об этом, хотелось, чтобы «Новый мир», возвращаясь сейчас, уже в нынешнюю бес¬цензурную эпоху, к давнему рассказу Ю. Казакова, не забывал о тех, кто боролся за него четверть века назад, честно и самоотверженно служа нашей многострадальной литературе.
Илья Шухов,
заместитель главного редактора журнала «Простор».
Алма-Ата». «Литературная газета», 29.08.90.

«В журнал «Простор», Шухову Илье Ивановичу.
12 июля, 1990 г.
Уважаемый Илья Иванович, мой знакомый сказал мне, что в мае слышал Ваш рассказ об отце, где Вы подробно говорили об эпопее с публикацией в мае 1973 г. в «Просто¬ре» моей подборки стихов.
Жаль, что я не слышала передачи. Мне очень хо¬телось знать, как все это было в Алма-Ате. Напи¬шу, что происходило в Москве. Может быть, Вам это будет интересно.
Мама дала Ивану Петровичу самодельный сбор¬ник моих стихов. Через некоторое время я получила от него большое письмо, в котором он тепло отзы¬вался о моих стихах и сказал, что подготовил под¬борку и будет ее публиковать. Это, как Вы знаете, оказалось непросто, но Иван Петрович своего до¬бился. Я немного слышала о тех «претензиях», ко¬торые ему предъявляли. Но вот где-то в начале июля появляется в Л. Г. передовица за подписью «Литератор», в которой эта публикация названа «лучшей подборкой года» (по-моему, я цитирую до¬словно). Это Вы, наверное, знаете.
А через неде¬лю в той же Л. Г. печатается короткая заметка под названием «Читатель недоумевает», автор которой весьма сердито критикует «Литератора», похвалив¬шего «декадентские, упадочнические» стихи. Пос¬ле этого мою первую книгу вынули из плана ред. подготовки изд-ва «Сов. Пис.», а из «Дня Поэзии» — подборку стихов.
В августе я была в Коктебеле, и на пляже ко мне подошел молодой человек и представился: «Лите¬ратор». Это был Евгений Сидоров. Он сказал: «Я из-за Вас выговор получил». Там же были мои знако¬мые, работающие в Л. Г., — ныне покойный Кокашин-ский и его жена. Они рассказали, что произошло. Потом это подтвердили и другие сотрудники Л. Г. Вот эта история.
После того, как появилась хвалебная передови¬ца в Л.Г., Иван Петрович пришел к Кунаеву и, пока¬зав ему газету, сказал: «Ваш квартальный свист¬нул не на том перекрестке». (Я, конечно, не руча¬юсь за подлинность этих слов). Кунаев возмутил¬ся и позвонил в Москву Председателю Идеологи¬ческой Комиссии ЦК КПСС П. Н. Демичеву. Петр Нилович затребовал журнал, якобы ознакомился с «лучшей подборкой года» и лично (мне говорили, что такого не бывает) позвонил в Л. Г. и сделал раз¬нос. Чаковского не было на месте, и досталось Сырокомскому. После этого в Л. Г. срочно придумали «недоумевающего читателя», по-моему, из «Кара¬ганды» и напечатали его «письмо» в следующем но¬мере. Вот такая история 17-летней давности, еще раз показывающая, какое огромное внимание в на¬шей стране уделялось поэзии.
Передо мной та подборка-разворот в пятом но¬мере «Простора». Почему на стр. 59 сверху столь¬ко белого пространства? Может быть, некоторые стихи были сняты в последний момент? До 17-го года в таких случаях писали на белом месте «не до¬зволено цензурою». Но так ли это здесь, не знаю. С уважением Лариса Миллер.
Адрес: Москва, 117321, Профсоюзная улица, дом 142,
корпус 2, кв. 115».

«Уважаемая Лариса (извините — не знаю Ваше¬го отчества).
Не зря, значит, в кои-то веки удалось мне про¬рваться на Всесоюзное радио: услышали глас мой и в первопрестольной.
Насчет истории с публикацией Ваших стихов — в общем, так все оно и было, за исключением кое-каких деталей. Отец не ходил к Кунаеву, а звонил помощнику секретаря ЦК республики по идеологии Имашева. Тогда он (отец) и сказал те самые зна¬менитые слова про квартального: передай, дескать, своему шефу.
Ваше письмо я получил одновременно с банде¬ролью из Москвы — издательство «Детскаялитера¬тура» прислало только что вышедший отличный сборник «Отрочество». В нем напечатаны автобио¬графические повести отца «Пресновские страницы». И — в память об Иване Петровиче — я решил вы-слать его Вам, что и сделал 25 июля.
Очень заинтересовало меня Ваше упоминание о большом письме Ивана Петровича. Не могли бы Вы прислать мне копию, ежели это письмо у Вас со-хранилось? Мне дорого все, что было написано от¬цом, да и, при Вашем согласии, можно было бы передать письмо в Дом-музей отца на его родине — в станице Пресновской.
Ответьте, пожалуйста, если не трудно.
Всего Вам доброго!
С признательностью.
26.07-90».
«5 окт. 1990 г.
Дорогой Илья Иванович!
Большое спасибо за книгу, которую я получила с опозданием, т.к. жила за городом до середины сентября.
Ваш отец — прекрасный прозаик. Я прочла все три повести. Самое сильное впечатление произве¬ла, пожалуй, первая — «Колокол».
Удивительно, я знала Вашего отца, когда была маленькой. Мы даже ходили вместе в цирк, и мед¬веди сыпали на нас опилки, т.к. мы сидели в первом ряду, а медвежата, почему-то, возились над нашей головой. Иван Петрович называл меня «чудо-девка». Я представляла себе то чудо, в котором делали пи¬роги и которые ставили в духовку. И не вполне пони¬мала, каким образом я походила на такое круглое чудо с дырочками и вращающейся крышкой.
В более позднем возрасте я уже Ивана Петро¬вича не встречала. А прочитала впервые только сейчас. Спасибо!
Извините, что так задержалась с ответом. Но это все по причине не столь давнего возвращения в Москву.
Хотелось бы знать, получили ли Вы мои стихи.
С уважением Лариса Миллер».
Из последнего пополнения отцовского архива — писем Андрею Киянице. 80-летний Андрей Петро¬вич передал их накануне своего отъезда на житель¬ство из Алма-Аты в Санкт-Петербург.
«Андрей, милый мой, дорогой друг!
Пишу в 5-м часу утра. Не послалось. Гудит пы¬лающая печь. Гудят провода за окном. Гудит весь дом от чудовищного мороза. Вечером было 38 гра-дусов. Теперь, под утро, вероятно, перевалило за 40. Станица вымерла. Ни огонька. Ни звука. Ни шороха. Только мучительное, мятежное гудение проводов в предрассветной мгле напоминает о пустынных степных просторах вокруг, о глухом часе, о круглом твоем одиночестве. Запиваю не¬веселые размышления свои крепким горячим чаем из термоса и пишу запоздалый сей отклик на по¬здравительную твою депешу, полученную на праздниках. Спасибо тебе за нее.
Тронула, взвол¬новала она меня необычайно. Не преувеличивая говорю, у меня отлегло, потеплело и посветлело на сердце от твоей телеграммы — так она была кста¬ти в эти, не ахти как весело проведенные мною в полном уединении праздничные дни. Слава богу, коли есть еще люди на земле, для которых ты не безразличен!
Я же, вопреки обыкновению, на этот раз никому телеграмм не отбивал —не было денег. Нет их, впро¬чем, и сейчас. По слухам, книжки мои вышли. Но ни гонораров, ни авторских экземпляров мне не шлют.
Начал роман. Заставил себя работать упорно, много, мучительно.
Но крыльев за плечами все еще не ощутил, не почувствовал. Впрочем, не теряю надежды про¬снуться однажды и с крыльями. Пушкин в статье о Вольтере писал, что настоящее место писателя есть его кабинет и что независимость и самоуважение одни могут возвысить нашего брата над мелочами жизни и над бурями судьбы. Почти все из этих сла¬гаемых — при мне. Дело за немногим — за крылья¬ми. Но бог милостив не к одним только ангелам!..
Заканчиваю письмо днем. Мороз и солнце. День чудесный. Под голубыми небесами велико¬лепными коврами, блестя на солнце, снег лежит. Отсюда — и настроение совсем у меня иное — столь же светлое, бодрое, чистое, как и этот ослепитель¬но-яркий день. И я сию минуту разделяю гусар¬ское мнение Дениса Давыдова, который утверж¬дает:
Чем чахнуть от любви унылой,
Ах, что здоровей может быть, —
Как подписать отставку милой
Или отставку получить!
Пресновка 26 ноября, 52 г.»

«Здравствуй, Андрей!
Вот спасибо тебе, что ты уже приехал домой, что почувствовал себя вторично родившимся после нар¬занных ванн Кисловодска, и я бесконечно рад тво¬ему возвращению, твоему здоровью, твоему вче¬рашнему звонку и тому, что вдоволь могу набол¬тать теперь тебе что-нибудь о своем житье-бытье в этой моей берлоге. Без тебя болтать было неко¬му. А молчать иногда тоже бывает тошно...
Только один И. П. и порадовал меня без тебя тут своим звонком. Старик, кажется, в восторге от свое¬го нового положения, и я понимаю его. Горячо при¬глашал меня в гости и бурно уговаривал писать ро¬ман о Кустанайской области. Целина свернула на¬бекрень мозги не только тебе, но и этому просто¬душному, хорошему русскому человеку. (Этим я со¬всем не хочу сказать, что ты не хорош и не просто¬душен по-русски!) Он совершенно искренне убеж¬ден, что город Кустанай становится центром миро¬вого внимания. Люблю таких людей! Это же у него — не от губернаторского тщеславия, а от золотой ребяческой непосредственности и врожденной на-ивности, столь редкой в людях...
Но целина — целиной, милые, хорошие, добрые мои друзья. А писать-то надо все-таки не о дизель¬ных тракторах, не об освоении залежей, а о людях. Только о людях. И еще раз о людях! Так я понимаю свой долг. Так я и пытаюсь делать в новом своем романе. И одно сейчас не в шутку пугает и трево¬жит меня. Уж слишком, кажется, хорошо, тонко и верно начал я свой роман для того чтобы также тон¬ко, верно и честно его закончить...
Прочел вчера «Времена года» Пановой. Бабий роман. Но в нем есть живые люди и своя бабья ис¬кренность, если только бабы вообще способны быть искренними... Это все же не чудовищный бред графомана Феди Панферова — самого страшного графомана из всех, каких знавала история русской литературы. Куда до него Фаддею Булгарину!
Во т так и живем.
Работаю, это—да, много. Записки отняли меня у романа на добрые две недели. А вот, похоже, и зря. Сдается мне что-то, ничего из этого путного не выйдет — ни денег, ни товару...
Если печатать их не станете, верни мне руко¬пись, пожалуйста.
Пресновка 3 марта 54 г.».

«Посылаю тебе очерк, с которым так мне не по¬везло. Настроен я дурно. Не пишется. В душе— как в доме моем — пустынно и тихо. Не радует зелень, брызнувшая после теплого первого дождя. Не вол¬нует даже весенняя гроза, что слышится сейчас из¬далека.
А очерка жалко. Зря ты сказал об этом Мите. Ведь он только порадовался в душе такой моей чу¬довищной неудаче. Все эти дни думаю о том, что талант это еще не великое счастье. Скорее — на¬оборот. И из головы не выходят запомнившиеся строчки из какого-то рассказа Хемингуэя: «Бал окончен. Свечи погасли. И ты снова остался со своей хозяйкой наедине».
...В тридцатых годах я встречал комсомольца — строителя Магнитогорска, упавшего с 45-метровой трубы. Парень этот показывал мне официальную справку, заверенную прорабом, о том, что комсо¬молец-каменщик действительно падал и случайно уцелел, зацепившись на лету за внутреннюю ско¬бу трубы. Не попросить ли и мне в «Правде» справ¬ку о том, что я написал талантливый очерк?..
Ну, хватит. Наболтал я тебе разного вздора до¬статочно. Не суди строго за минорные ноты. Поут¬ру, видимо, буду другим человеком, и жизнь вновь покажется мне великолепной. Унывать подолгу я все-таки не умею, слава богу, и это уже большое счастье.
Обнимаю тебя.
Всей душой твой Иван Шухов.
27 мая 54 г.
Пресновка.
Усадьба за некрашеным забором».
... На дворе — другие времена. На полках — дру¬гие обложки.
Нет уже на свете поэта, с которым мы сидели когда-то, вспоминая былое, в столичной гостинице «Украина» после отцовского вечера в ЦДЛ — перед дорогой домой.
И дорога не та — пересекает теперь госграницы...
Давным-давно — никаких вестей из пресновско-го Дома-музея.
Чудится — слышу: там, на отцовской родине — еще шумит в вершинах доживающего свой век уса¬дебного Шуховского сада неподвластный «ни вре-мени, ни глухому безвременью», ни земным пере¬делам вольный сибирский ветер.
Ветер памяти.
Ветер нашей — бессрочной — разлуки...
1992 –1995

 

 

 

Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Добавить комментарий